Дни одиночества
Часть 1 из 18 Информация о книге
* * * Глава 1 Однажды в апреле, сразу после обеда, мой муж вдруг заявил, что решил уйти от меня. В это время мы убирали со стола, дети, как обычно, ссорились в соседней комнате, а собака, тихо урча, дремала возле батареи. Он сказал, что совсем запутался и его одолевают приступы усталости, досады, а быть может, и малодушия. Он долго говорил о пятнадцати годах, что мы прожили в браке, и о наших детях; добавил еще, что ни в чем не винит ни детей, ни меня. Вел он себя по обыкновению очень сдержанно, за исключением резкого жеста рукой, когда с каким‐то детским выражением лица принялся объяснять, как некие странные приглушенные голоса зовут его неведомо куда. Взяв всю вину на себя, он тихонько вышел из квартиры, а я, не в силах пошевелиться, так и осталась стоять возле раковины. Всю ночь, одна в огромной супружеской кровати, я только об этом и думала. Сколько я ни перебирала в уме последние годы брака, я так и не поняла, из‐за чего наши отношения дали трещину. Я хорошо знала мужа – человеком он был спокойным, дорожил и домом, и семьей. Нам все еще нравилось разговаривать друг с другом, обниматься и целоваться, иногда он смешил меня буквально до слез. Я просто не могла поверить, что он и в самом деле решил уйти. Вспомнив, что он не взял ничего из дорогих ему вещей и даже не попрощался с детьми, я подумала, что не стоит беспокоиться – все обойдется. Наверное, он переживал один из тех моментов, о которых пишут в книгах, – когда главный герой слишком бурно воспринимает обычную неудовлетворенность жизнью. Кстати, это было не впервые: воспоминания нахлынули с такой силой, что я беспокойно заворочалась в постели. Однажды, много лет назад, мы и знакомы‐то тогда были всего шесть месяцев, он, поцеловав меня, сказал, что не хочет больше со мной встречаться. Я была влюблена в него по уши, от этих слов у меня застыла в жилах кровь, а руки стали холодными как лед. Меня начало колотить. Он ушел, а я все так и стояла у каменного парапета Сант-Эльмо, не сводя глаз с поблекшего города и моря. Но спустя пять дней он все‐таки позвонил и смущенно сказал, что поступил так потому, что вдруг утратил смысл жизни. Эти его слова надолго запали мне в голову. Через пять лет все повторилось. В то время мы сблизились с Джиной, его коллегой по Политеху. Это была умная и образованная женщина из состоятельной семьи, незадолго до того овдовевшая и в одиночку воспитывавшая пятнадцатилетнюю дочь. Мы всего несколько месяцев как переехали в Турин, и она нашла нам прекрасную квартиру с видом на реку. Поначалу город меня не впечатлил, он показался мне каким‐то железобетонным; но скоро я поняла, как это здорово – наблюдать с балкона за сменой времен года: осенью парк Валентино из зеленого становился желтым или багряным, с деревьев неспешно облетали листья, они кружились в тумане и устилали серую гладь По; весной с реки дул резвый ветерок, поигрывавший молодой порослью и ветвями деревьев. Я быстро освоилась на новом месте. Еще бы – ведь мать с дочерью так старались мне помочь: показали город, свели с лучшими торговцами… Но от всего этого разило фальшью. Я была уверена, что Джина влюблена в Марио. Слишком много жеманства от нее исходило; иногда я его подкалывала, намекая, что опять звонила его пассия. Он смущался, но было видно, что ему это льстит. Мы вместе подшучивали над Джиной, однако же она все прочнее входила в нашу жизнь – и дня не миновало без ее звонка. Эта женщина то просила съездить с ней куда‐нибудь, то приплетала дочь Карлу, которую нужно подтянуть по химии, то разыскивала некую редкую книгу… Стоит сказать, что она всегда была к нам весьма щедра: приносила мне и детям подарки, одалживала свою машину, давала ключи от загородного дома в Кераско, чтобы мы провели там выходные. Мы охотно все принимали – ведь это было так удобно, даже с учетом того, что мать с дочерью в любой момент могли нагрянуть и внести сумятицу в наш привычный уклад. Однако за любое одолжение нужно было платить очередной любезностью – вся эта вереница уступок опутывала нас, словно цепью. Марио превратился в наставника девочки, взвалил на себя обязанности ее умершего отца – ходил в школу разговаривать с учителями и стал даже, хотя у него было полно своей работы, заниматься с ней химией. И что тут прикажете делать? Я старалась не спускать с вдовы глаз, мне совсем не нравилось, как она брала Марио под руку и, смеясь, что‐то нашептывала ему на ухо. Но в конце концов все прояснилось. Стоя в дверях кухни, я увидела, как маленькая Карла повисла на Марио в коридоре после урока и, вместо того чтобы чмокнуть в щеку, поцеловала его в губы. Тут до меня дошло, что опасность исходит не от матери, а от дочери. Девчонка, возможно, сама того не понимая, испытывала на моем муже привлекательность своего округлившегося тела и волнующего взгляда; он же смотрел на нее, как человек, который, находясь в тени, изучает белую стену, опаленную солнцем. Мы поговорили об этом, но спокойно. Я терпеть не могла громких криков и резких жестов. В моей семье отношения выясняли довольно бурно. Помню, как подростком я часто пряталась, зажав уши руками, в каком‐нибудь уголке нашей квартиры в Неаполе, оглушенная шумом дорожного движения на улице Сальватор Роза: мне казалось, что я нахожусь внутри грохочущей жизни, которая может разлететься на куски от одной неосторожной фразы, одного неловкого движения. Поэтому я приучила себя говорить не много и по существу, никогда не спешить, не бежать за уходящим автобусом, не торопиться с ответом и заполнять паузы в беседе нерешительными взглядами и смущенными улыбками. Да и работа меня дисциплинировала. Я уехала из родного города, чтобы никогда туда больше не возвращаться, и два года проработала в бюро жалоб одной авиакомпании в Риме. Выйдя замуж, я уволилась и стала ездить с Марио туда, куда его посылали по службе. Новые страны – новая жизнь. Чтобы не выдать этого своего страха перемен, я раз и навсегда приучила себя терпеливо ждать, пока все треволнения улягутся и я смогу говорить ровным, спокойным голосом, который меня уж точно не выдаст. Эта моя самодисциплина пришлась как нельзя кстати во время прошлого небольшого кризиса в наших отношениях. Ночи напролет мы спорили шепотом, чтобы нас не услышали дети и ненароком брошенное слово не ранило слишком глубоко. Марио говорил туманно, как пациент, который не может точно описать свои симптомы. Мне так и не удалось выведать у него, что он чувствовал, чего хотел и что ждет меня в будущем. Однажды он вернулся с работы сильно напуганным, или, может, это был не страх, а отражение испуга, написанного на моем лице? Как бы там ни было, он собирался сказать мне что‐то, но вдруг, в мгновение ока, передумал и произнес нечто совершенно иное. Я в этом точно уверена, мне даже показалось, что я видела, как слова меняются прямо у него на языке. Однако я прогнала любопытство прочь и не стала выяснять, от каких именно слов ему пришлось отказаться. Мне хватило и того, что сложный период миновал – все обернулось недолгим увлечением. Я потерял смысл жизни, несколько высокопарно произнес он, прибегнув к тому же выражению, что и много лет назад. Чувство завладело им, лишив возможности видеть и слышать; однако теперь с этим покончено – больше его ничто не беспокоит. На следующий же день он отказался от встреч с Джиной и Карлой, бросил уроки химии и снова стал тем человеком, которого я знала. Это были единственные сложные моменты нашей совместной жизни – той ночью я проанализировала их до мелочей. Затем, измученная бессонницей, я поднялась с постели и заварила ромашку. Марио так устроен, сказала я себе: годами он абсолютно спокоен, а потом какая‐нибудь мелочь совершенно выбивает его из колеи. Сейчас его тоже что‐то беспокоит, но волноваться не о чем – нужно просто дать ему время прийти в себя. Я долго стояла у окна и смотрела на темный парк, прижав лоб к холодному стеклу, чтобы утихомирить головную боль. Очнулась я от звука подъехавшего автомобиля. Нет, это был не Марио. Я увидела музыканта с четвертого этажа, некоего Каррано, который шагал, сгорбившись и взвалив на плечи футляр с невесть каким инструментом. Когда он исчез под сенью дворовых деревьев, я выключила свет и легла. Это вопрос нескольких дней, затем все наладится. Глава 2 Прошла неделя, а мой муж не только не передумал, но и с каким‐то безжалостным благоразумием утвердился в своем решении. Поначалу он приходил домой каждый день всегда в одно и то же время – около четырех пополудни. Занимался детьми – болтал с Джанни и играл с Иларией, а затем они втроем отправлялись на прогулку, иногда вместе с Отто, нашей добрейшей немецкой овчаркой – чтобы пес мог порезвиться в парке, принося хозяину палки и теннисные мячики. Я притворялась, что у меня полно дел на кухне, но всегда с волнением ждала, что Марио заглянет ко мне и объяснится, расскажет, удалось ли ему привести в порядок свои мысли. Рано или поздно он действительно заходил, но неохотно, с неудовольствием, которое с каждым разом становилось все более ощутимым. В свою очередь я следовала стратегии, выработанной долгими бессонными ночами: сцены ежедневного быта, понимающий тон, показная мягкость, местами сдобренная легкой шуткой. Марио качал головой и говорил, что я слишком добра. От этих слов я размякала и обнимала его, пытаясь поцеловать. Он немедленно отстранялся, поясняя, что пришел только поговорить, показать мне, с кем именно я прожила все эти пятнадцать лет. Марио описывал свои детские страхи, мерзости, которые он вытворял подростком, болезненные отклонения времен ранней юности. Он старался очернить себя, и что бы я ни противопоставляла этому его страстному самоуничижению, все было напрасно, муж непременно хотел, чтобы я видела его именно таким – ничтожеством, не способным на настоящие чувства, посредственностью, мало чего добившейся даже в собственной профессии. Я внимательно его слушала и спокойно отвечала; я не задавала вопросов и не ставила ультиматумов, я лишь хотела дать ему понять, что он может на меня положиться. Однако под моим внешним спокойствием нарастала волна тревоги и злости, которая меня пугала. Как‐то ночью я вспомнила черную фигуру из моего неаполитанского детства – полную, энергичную женщину, что жила с нами в одном доме на задворках площади Мадзини. Я часто видела, как она шла на рынок по людным улочкам и тащила за собой троих детей. На обратном пути, груженная овощами, фруктами и хлебом, она подгоняла своих отпрысков, висевших кто на юбке, кто на набитых до отказа сумках, хлесткими, задорными криками. Заметив меня на ступеньках дома, она останавливалась, опускала сумки наземь и, порывшись в карманах, раздавала нам – мне, дворовой ребятне и своему потомству – конфеты. Она производила впечатление человека, довольного собственной нелегкой долей, от нее даже всегда хорошо пахло – как от новой ткани. Ее муж, рыжий и зеленоглазый, был родом из Абруццо. Работал он коммивояжером, поэтому постоянно колесил на своем автомобиле между Неаполем и Аквилой. Единственное, что я помню о нем, – он всегда сильно потел и у него горело лицо, точно от кожной болезни. Иногда я видела, как он играл с детьми на балконе, мастеря им цветные флажки из папиросной бумаги до тех пор, пока жена не звала всех к столу. Затем между ними что‐то приключилось. По ночам меня часто будили ее истошные вопли, от которых, как мне казалось, и дом, и переулок вот-вот распадутся на части, будто распиленные гигантской пилой. Протяжные крики и плач разносились по всей площади и терялись в сени пальм, под арками ветвей с дрожащими от страха листьями – муж ушел из дома, потому что полюбил другую женщину, из Пескары, и никто его больше не видел. С тех пор наша соседка рыдала ночами напролет. В своей кровати я слышала этот шумный плач, больше похожий на хрип, который сотрясал стены и вселял в меня ужас. Моя мать судачила об этом со своими помощницами: они кроили, шили и сплетничали, сплетничали, шили и кроили, а я в это время играла под столом булавками и мелом и повторяла про себя услышанные мною слова печали и страха, слова о том, что если не знаешь, как удержать мужчину, то все пойдет прахом; это были женские истории об отцветших чувствах и о том, что случается, когда любовь уходит и ты остаешься не у дел. Тогда женщина теряет все, даже имя. Может быть, ее и звали Эмилией, но для всех она превратилась в “бедняжку”, теперь между собой ее величали только так. Бедняжка плакала, бедняжка голосила, бедняжка страдала без своего рыжего потеющего мужа с зелеными коварными глазами. Теребя в руках мокрый носовой платок, она рассказывала всем, что муж ушел от нее, вычеркнув из памяти и сердца. Она постоянно крутила этот свой платок в белесых пальцах и проклинала изменника, который сбежал от нее, как дикий зверь с холмов Вомеро. Такое показное горе вызывало у меня отвращение. В мои восемь лет мне было стыдно за нее. Она больше не выходила с детьми на улицу и не источала приятный запах. Теперь она скорбно несла вниз по лестнице свое высохшее тело. Она растеряла пышность груди, округлость талии и бедер; ее широкое лицо больше не светилось молодостью и улыбкой. Бедняжка стала кожа да кости, ее глаза утонули в лиловых впадинах, а руки напоминали теперь влажную паутину. Мать сказала однажды: эта женщина превратилась в сушеную рыбину. С того дня я каждый раз провожала ее взглядом, когда она выходила из подъезда без привычных сумок, словно слепая, шатаясь из стороны в сторону. Мне хотелось постичь ее новую натуру, натуру сероватой рыбы – увидеть, как блестят на ее руках и ногах крупицы соли. Вот из‐за этого воспоминания я и старалась вести себя с Марио мягко и понимающе. Однако спустя некоторое время я уже не знала, как реагировать на его экзальтированные истории о детских и подростковых страхах и переживаниях. Дней через десять, когда я увидела, что и детей он стал навещать намного реже, во мне стала расти обида, к которой добавилось подозрение, что Марио меня дурачит. Мне пришло в голову, что пока я изо всех сил стараюсь выглядеть любящей женой, готовой поддержать его в трудную минуту, он не менее рьяно старается сделать так, чтобы я его разлюбила и заявила: убирайся прочь, видеть тебя больше не могу, ты мне противен. Скоро подозрение переросло в уверенность. Он хотел убедить меня в неизбежности развода, хотел, чтобы именно я сказала, что он прав и все кончено. Но и тут я воздержалась от необдуманных поступков. Я продолжала вести себя очень осмотрительно, как, впрочем, поступала всегда перед лицом жизненных трудностей. Единственным внешним признаком моего волнения стали равнодушие к беспорядку и слабость рук: чем больше я волновалась, тем чаще все роняла. Прошло две недели, а я так и не задала ему вопрос, который постоянно вертелся у меня на языке. Не в силах больше сносить вранье, я решила припереть мужа к стенке. Я приготовила его любимый соус с фрикадельками, тонко нарезала картофель, чтобы запечь в духовке с розмарином… В тот день готовка не доставляла мне радости, я была какой‐то рассеянной: сначала порезалась консервным ножом, а затем выронила бутылку с вином – осколки и винные потеки были повсюду, даже на желтых стенах. Ну, а потом из‐за слишком резкого движения – я хотела достать тряпку – полетела на пол и сахарница. На какую‐то долю секунды меня буквально оглушил шум рассыпавшегося сахара, зашуршавшего по мраморной столешнице и по полу, залитому вином. Я почувствовала себя настолько уставшей, что оставила все как есть и отправилась спать, напрочь позабыв о детях и обо всем на свете, хотя было только одиннадцать утра. Проснувшись, я, хотя и не сразу, осознала, что превратилась в брошенную жену, и решила, что с меня довольно. Я машинально вылезла из кровати, навела порядок на кухне и побежала в школу за детьми, а потом вернулась домой и принялась ждать, когда же Марио заявится изображать примерного отца. Муж пришел под вечер, и, как мне показалось, в хорошем настроении. После нескольких дежурных фраз он исчез в детской и пробыл там до тех пор, пока ребята не уснули. Выйдя оттуда, он хотел было улизнуть, но я почти силком затащила его на кухню, заманив приготовленными днем фрикадельками с запеченным картофелем. Вдобавок я щедро полила темно-красным соусом дымящуюся пасту. Мне хотелось, чтобы при виде всего этого он осознал, от чего отказывается: если он уйдет, больше ему такого никогда не видеть, не нюхать и не пробовать! Но тут моему терпению пришел конец. Не успел он притронуться к еде, как я спросила: – У тебя другая женщина? Улыбнувшись и нимало не смутившись, он, показывая, что удивлен столь неуместным вопросом, принялся это отрицать. Однако я ему не поверила. Я хорошо его знала, он держался так твердо, только когда врал; обычно вопросы, заданные в лоб, приводили его в замешательство. Поэтому я продолжила: – Значит, это правда? У тебя есть другая. Кто она? Я ее знаю? Затем, впервые с того момента, как закрутилась вся эта история, я повысила голос и закричала, что имею право знать, добавив: – Да как ты мог давать мне надежду, если уже все решил?! Опустив глаза и заметно нервничая, он сделал мне знак говорить потише. Теперь ему уже явно было не по себе, вероятно, он не хотел, чтобы проснулись дети. Но у меня в голове крутились все упреки, которые я так долго копила, гневные фразы выстроились в длинный ряд, и мне было наплевать, какие из них я произнесу вслух, а какие нет. – Не буду я говорить тише, – прошипела я, – пусть все знают, как ты со мной поступил! Он уставился в тарелку, затем посмотрел мне в лицо и произнес: – Да, у меня другая женщина. Потом, с неуместным рвением намотав на вилку изрядную порцию макарон, он отправил их в рот, вероятно, чтобы поскорее умолкнуть и не сболтнуть лишнего. Но главное уже было сказано – наконец‐то у него хватило духу признаться. Я же ощутила в груди такую боль, что она вытеснила прочь все другие чувства. Я это поняла, когда заметила, что никак не отреагировала на то, что с ним происходило. Он принялся жевать, по своему обыкновению очень тщательно, как вдруг во рту у него что‐то хрустнуло. Он замер, выронил вилку и застонал. Потом выплюнул все, что было во рту, себе на ладонь: паста, соус и кровь, именно кровь, алая кровь. Я смотрела на его перепачканный рот совершенно безучастно, как смотрят на слайд на экране. Вытаращив глаза, Марио быстро вытер губы салфеткой, сунул пальцы в рот и извлек оттуда осколок. С ужасом взглянув на него, он продемонстрировал его мне, а затем вне себя от ярости, с ненавистью, которой я за ним прежде не замечала, истерично завопил: – Значит, так? Так ты решила со мной поступить?! Вот так вот, да?! Марио резко вскочил, опрокинув стул, но потом поднял его и несколько раз ударил им об пол, словно желая намертво пригвоздить к плиткам. Он заявил, что я всегда была дурой и никогда его не понимала. Никогда, никогда я его не понимала, и только благодаря его терпению, а может быть, и трусости мы прожили вместе так долго. Но теперь с него довольно. Он прокричал, что боится меня, потому что я подложила осколок ему в еду. Значит, я просто сумасшедшая. После этого он ушел, громко хлопнув дверью и ничуть не заботясь о том, что могут проснуться дети. Глава 3 Сидя на кухне, я думала только о том, что у него другая женщина, что он полюбил другую. Он сам в этом признался. Затем я встала и принялась убирать со стола. На скатерти я увидела осколок стекла в кровавом ореоле. Пошарив в соусе рукой, я выловила еще два фрагмента бутылки, которую уронила утром. Тут я не выдержала и расплакалась. Успокоившись, я вылила соус в мусорное ведро. Поскуливая, ко мне подошел Отто. Я взяла поводок, и мы отправились на улицу. Во дворе не было ни души, свет уличных фонарей терялся в листве деревьев. Я увидела длинные черные тени, разбередившие мои детские страхи. Обычно с собакой гулял Марио, где‐то между одиннадцатью и полуночью, но с тех пор как он ушел, я взвалила на себя и эту обязанность. Дети, собака, покупки, обеды и ужины, деньги. Все мне напоминало о практических последствиях одиночества. Мой муж отнял у меня свои мысли и желания, унес их в другое место. И отныне так будет всегда – мне одной придется заботиться о том, что раньше мы делали сообща. Нужно что‐то предпринять, нужно взять себя в руки. Не сдаваться, сказала я себе, только бы не скатиться вниз. Если он полюбил другую, то что бы я ни делала, все впустую: его уже ничем не проймешь. Нужно обуздывать горе, сдерживать резкие жесты и голос. Смириться с тем, что он теперь думает совсем иначе, что живет уже не здесь, что он попросту сбежал и спрятался в другом теле. Не веди себя как та бедняжка, не иссушай себя слезами. Не походи на разбитых горем женщин из нашумевшего романа твоей юности. Перед моим мысленным взором предстала во всех деталях его обложка. Эту книгу мне дала учительница французского, когда я чересчур страстно и порывисто заявила, что хочу стать писательницей. Было это в 1978 году, с тех пор минуло больше двадцати лет. – Прочти это, – сказала она, и я старательно выполнила ее просьбу. Но когда я возвращала ей книгу, у меня с языка слетела надменная фраза: эти женщины просто глупы. Образованные и состоятельные дамы, они разбивались в руках своих охладевших мужчин, как хрупкие безделушки. Они казались мне сентиментальными дурами, я хотела стать другой, я хотела писать истории о сильных и решительных женщинах, а не руководства для брошенных жен, пекущихся лишь об утраченном чувстве. Я была юна и полна амбиций. Мне не нравилась книжная страница, словно бы закрытая непроницаемой ставней. Меня привлекали свет и воздух, струящиеся сквозь планки жалюзи. Мне хотелось писать истории, в которых гуляют сквозняки и пылинки танцуют в рассеянных солнечных лучах. Мне нравились книги, где автор каждой строкой вынуждает тебя вглядываться в глубину и чувствовать головокружение от вида чернеющей бездны. Все это я торопливо, на одном дыхании, и выложила – прежде я себе такого никогда не позволяла, – а учительница в ответ иронично и слегка завистливо улыбнулась. Наверное, она тоже кого‐то или что‐то потеряла. И вот теперь, двадцать лет спустя, все это происходит со мной. Я теряю Марио, быть может, я уже его потеряла. Угрюмо бредя следом за нетерпеливым Отто, я чувствовала влажное дыхание реки и холод асфальта даже сквозь подошвы туфель. Мне никак не удавалось успокоиться. Неужели Марио мог бросить меня вот так, без предупреждения? Подобная внезапная утрата интереса ко мне казалась нелогичной. Это же все равно что годами поливать растение, а потом оставить его погибать от палящего зноя. Я никак не могла взять в толк, как это он сам, один, решил, что мне больше не нужно его внимание. Всего‐то два года назад я сказала ему, что хочу вернуться к привычному графику и найти работу, чтобы проводить хоть немного времени вне дома. Я подыскала место в небольшом издательстве, оно было мне по душе, но Марио убедил меня отказаться от этой затеи. Я пробовала втолковать ему, что хочу зарабатывать самостоятельно – пусть даже немного, совсем немного, – однако он меня отговорил, сказал, что худшее уже позади, что мы ни в чем не нуждаемся и что я могу, к примеру, опять заняться сочинительством. Я его послушала и уволилась, проработав всего несколько месяцев. И даже впервые в жизни наняла женщину для помощи по дому. Но с писательством не клеилось, я только зря тратила время на сумбурные и амбициозные попытки создать что‐то стоящее. Мне было неудобно перед помощницей, наводившей порядок в моей квартире. Это была русская гордячка, отнюдь не расположенная выслушивать упреки и замечания. От ничегонеделания, от недостатка общения и от неудач с писательством мои юношеские творческие порывы истерлись, словно старая ткань. Я уволила домработницу, мне было неприятно видеть, как она тяжко трудится за меня – за ту, которая все равно не способна целиком отдаться радости творчества. Поэтому я снова стала заниматься домом, заботиться о детях и Марио, словно убеждая себя, что это и есть мой удел. И чем же он мне отплатил?! Мой муж нашел себе другую женщину; слезы подступили совсем близко, но я не заплакала. Нужно выглядеть сильной, нужно быть сильной! Я должна не упасть в собственных глазах. Только поставив перед собой эту цель, я смогу выжить. Спустив наконец Отто с поводка, я, дрожа от холода, села на скамейку. Мне пришли на ум несколько слов из той самой книги моей юности: я чиста я верна я всегда играю честно. Нет, сказала я себе, это слова потерпевшего крушение. Я должна запомнить, что для начала следует расставить запятые. Тот, кто говорит так, уже перешел черту, он нуждается в самовосхвалении и находится всего в шаге от поражения. И еще: этих женщин возбуждает длинный мужской член, так что в своих фантазиях они доходят бог знает до чего. Будучи девчонкой, я любила непристойности, они приближали меня к миру мужчин. Сейчас‐то я понимала, что сквернословие помогает гасить вспышки ярости – конечно, если не терять при этом самоконтроля, а уж его мне не занимать. Я закрыла глаза и, обхватив голову руками, крепко стиснула веки. Новая женщина Марио. Мне она виделась зрелой, с задранной юбкой, в общественном туалете… он лапает ее потные ягодицы и засовывает пальцы ей в задницу, а потом пол становится скользким от спермы. Хватит, довольно! Я открыла глаза и свистнула, подзывая Отто: свистеть меня научил Марио. Прочь, видения, прочь, непристойности, прочь, разбитые горем женщины! Пока Отто рыскал туда-сюда, тщательно выбирая места, чтобы их пометить, все мое тело ныло от сексуального одиночества; я боялась утонуть в презрении к себе и тоске по мужу. Я поднялась, перешла дорогу и снова засвистела, поджидая, когда вернется Отто. Понятия не имею, сколько прошло времени. Я забыла и о собаке, и о том, где нахожусь. Сама того не осознавая, я погрузилась в воспоминания о нашей с Марио любви, ощущая нежность, легкое возбуждение и обиду. Очнулась я от собственного голоса, я твердила вслух, как заклинание: “Я красива, я красива”. Затем я увидела Каррано, соседа-музыканта, который шел к нашему подъезду. Сгорбленная под весом инструмента черная фигура на длинных ногах прошагала в ста метрах от меня – я надеялась, что он меня не заметил. Он был из тех застенчивых мужчин, что не знают меры в общении. Если они выходят из себя, то полностью теряют над собой контроль; если же они вежливы, то липнут к тебе хуже банного листа. Они с Марио частенько бранились: то из‐за того, что у нас потек бачок и у соседа потолок пошел пятнами, то из‐за Отто, донимавшего его своим лаем. Да и мои с ним отношения были весьма натянутыми, хотя и по другой причине. Когда мы встречались, в его глазах я замечала интерес, который меня смущал. Не то чтобы он вел себя грубо – нет, на это он был не способен. Но женщины, все без исключения, как мне кажется, возбуждали его, а неосторожные взгляды, жесты и слова выдавали его мысли. Он это понимал и, стыдясь, каким‐то образом, возможно, сам того не желая, вовлекал в свой стыд и меня. Поэтому я, как могла, избегала его, мне было неприятно даже здороваться с ним. Я смотрела, как этот седоватый, высокий, худой человек – футляр от инструмента добавлял ему росту – тяжелым шагом пересекает двор. Вдруг, вероятно, поскользнувшись, он замахал руками, чтобы удержать равновесие. Остановившись, он внимательно осмотрел правую подошву и чертыхнулся. Затем, заметив меня, пожаловался: – Вы видели? Я испортил туфли! И хотя в этом не было моей вины, я сразу же смущенно извинилась и сердито принялась звать Отто, будто собака могла оправдать и обелить меня перед соседом. Но Отто, мелькнув желтоватым пятном в свете уличных фонарей, вновь скрылся в темноте. Музыкант, нервно поерзав подметкой по траве газона, опять взглянул на свою туфлю. – Не нужно извиняться, просто выгуливайте вашу собаку в другом месте. Знаете, люди жалуются… – Простите, обычно муж за ним следит… – Ваш муж, вы уж извините, хам… – Это вы сейчас ведете себя по‐хамски, – с вызовом ответила я. – И вообще – не только у нас есть собака. Он покачал головой и, широко поведя рукой в знак того, что не хочет ссориться, пробурчал: – Скажите своему мужу, чтобы не нарывался на неприятности. Я знаю тех, кто готов разбросать тут отраву. – Не буду я ничего говорить мужу! – воскликнула я со злостью. И нелепо добавила, словно напоминая самой себе: – Да и мужа у меня больше нет! Я оставила его посреди двора и кинулась в парк, в сумрак кустов и деревьев. Я во весь голос звала Отто, словно сосед преследовал меня и пес был мне нужен для защиты. Когда, запыхавшись, я обернулась, то увидела, как музыкант в последний раз осмотрел подметки и, устало шагая, скрылся за дверью подъезда. Глава 4
Перейти к странице: