Элмет
Часть 22 из 25 Информация о книге
При всем том она не кричала. Рот ее оставался плотно закрытым. А глаза были широко распахнуты. Нагое тело — это всего лишь нагое тело. Стыд заключен в его созерцании. А поскольку я не испытывал стыда, глядя на нее, она могла без стыда быть нагой при мне, и попытка унизить ее таким образом теряла смысл. Что ей было до того, как смотрят на нее чужаки, все эти ничего не значащие мужчины? Одежда была разрезана и сорвана, и тело полностью обнажилось. Я смотрел на нее, вкладывая в этот взгляд всю энергию, какую мог в себе найти. Встретившись с ней глазами, я изо всех сил старался передать ей… Передать что? Скажем, послание. Что она не одинока. Что все эти вещи плохи лишь настолько, насколько мы сами считаем их таковыми, и что ей надо лишь правильно настроить свое воображение. Но по ее глазам я понял, что она и без моей поддержки уже перенеслась в иные места. Не суть важно, в какие именно. На нее словно бы опустился тонкий, но прочный покров благостного безучастия. Это делало ее неуязвимой. Так она стояла обнаженной перед всеми. Здоровяк по-прежнему крепко держал ее своими лапами, но сам он был еле видим, затмеваемый ее сиянием. Порезы на почти прозрачной коже не казались чем-то существенным. Папа закашлял. Кровавый ручеек стекал изо рта на густую черную бороду. «Долго придется ее отмывать», — сказал я себе и представил, сколько возни будет у нас с Кэти, когда все это закончится и мы займемся мытьем спутанной папиной бороды и его свалявшихся грязных волос. — Прошу, прекрати, — прошептал Папа, обращаясь к Прайсу. Прайс впился в него взглядом. — Признавайся, — сказал он. Папа открыл рот, собираясь что-то добавить. Дыхание изо рта еще вылетало, но оно было слишком слабым, чтобы напрячь голосовые связки. Он вдохнул, попытался снова, но воздух увяз в его булькающих легких. — Мистер Прайс, — сказала Кэти. Ее голос был непривычно мягким, но в то же время отчетливым и выверенным, как взмах топора при колке дров. — Это я убила вашего сына, мистер Прайс. Много глаз в этой комнате смотрели на нее минутой ранее. Многие продолжали смотреть и сейчас. Но характер этих взглядов изменился настолько, что их нельзя было даже сравнивать с предыдущими. Прайс повернулся к ней. — Я убила вашего сына, мистер Прайс, — повторила она. Он улыбнулся. Другие последовали его примеру. — Ты хочешь сказать, что тоже причастна к этому? Заманила его в укромное место, где твой отец мог без помех его убить и ограбить, да? Кэти качнула головой. — Нет, — сказала она, — я сделала это сама. Папы там не было. Он об этом ничего не знал. Я была одна. Я схватила его за горло и начала душить. Я душила и душила, он трепыхался подо мной, а я все душила, и он ничего не мог сделать. Я не разжимала руки, и он постепенно слабел, его лицо синело, а потом он перестал дышать, однако я — на всякий случай — еще долго продолжала душить, пока не онемели пальцы. Только тогда я его отпустила. И я не брала его вещи, кстати говоря. Прайс был потрясен. У него даже челюсть отвисла от изумления, хотя он ей и не поверил. — Прекрати! — сказал он. — Как ты смеешь! Как ты смеешь лгать мне, маленькая сучка! Как ты смеешь! — Я не лгу. Зачем мне лгать? Зачем мне лгать сейчас, когда мы все трое у вас в плену? Зачем мне лгать, если я знаю, что вы наверняка прикончите того, кто виновен в смерти вашего сына? И все же я повторяю: это я его убила. Я задушила его вот этими маленькими руками. И ничуть о том не жалею. Я могла бы сделать это снова. Том Прайс, старший из двух братьев, до той поры стоял, прислонившись к стене. Теперь он шагнул вперед: — Но как тебе это удалось? Тебе, соплячке? — Она этого не делала, — прервал его мистер Прайс. — Конечно же не делала. Она нас дурачит. Вся их семейка такая. — Я убила Чарли Прайса! — крикнула Кэти. — Я убила Чарли Прайса! На сей раз вперед выступил сам отец Чарли Прайса. Он высоко и далеко, аж за левое ухо, занес правую руку и с этого замаха влепил моей сестре смачную, громкую пощечину. Голая девчонка зажмурилась лишь в самый момент удара и тут же вновь открыла глаза как ни в чем не бывало: мотнула головой, сморгнула, только и всего. — Я убила Чарли Прайса, — повторила Кэти. — Уберите ее отсюда, — сказал Прайс, обращаясь ко всей комнате, ко всем мужчинам, которые только что услышали признание моей сестры и наверняка пришли к собственным заключениям насчет ее правдивости. После секундной паузы один из них отделился от общей массы. Он вытянул руку в перчатке и погладил шею Кэти. — Я ее угомоню, — произнес он тусклым, невыразительным голосом. — Вот и славно, — сказал Прайс. — Уведи ее в соседнюю комнату и там делай с ней что хочешь. Именно так: делай все, что хочешь. Попользуйся ею в свое удовольствие. Человек в перчатках забрал Кэти из лап здоровяка и закинул ее себе на плечо. Кэти не сопротивлялась. Он вынес ее из кухни в коридор, а оттуда прошел в спальню. Я угадывал его перемещения по звуку шагов. Я слышал, как открылась и потом закрылась дверь спальни. В следующие несколько минут я напрягал слух, но никакого шума с той стороны не доносилось. Между тем чья-то рука взяла меня за подбородок и потянула вверх. Это был Прайс. Хватка на моих локтях ослабла, и я смог распрямиться. — А ты, малец, какую роль играл в этом деле? — спросил он. — Мужчина, девчонка и мальчонка. Твой отец, твоя сестра и ты. Сестра призналась, что вы действовали в сговоре. А что скажешь ты? — Кэти не признавалась в сговоре, — сказал я. — Она рассказала, что сделала с вашим сыном, и она сделала это в одиночку. — Ну да. Только я не поверил ей ни на миг. Девчонка вроде нее? Одна? Быть такого не может. Не держите меня за болвана. Я промолчал. — Интересно, — продолжил Прайс, вдруг смягчая тон. — Интересно, в кого ты пойдешь с возрастом: в мать или в отца? Я имею в виду характер. Уже сейчас понятно, что сложением ты пошел в свою мать. Но чей путь по жизни ты выберешь? Хочешь закончить, как он? Прайс кивком указал на Папу, глаза которого теперь были закрыты, а дыхание стало тише. — Или закончишь, как твоя мать? Я поднял голову. Заметил складки на его тронутой загаром коже и более бледные места на веках. Белые пряди в шевелюре голубино-сизого цвета. Сухие губы. Овальные ноздри, расширявшиеся в момент вдоха. Плосковатый лоб. Возможно, он ждал от меня вопроса. Ждал, что я стану выспрашивать у него всю правду о маме. Не то чтобы я не хотел этого знать. Я как раз хотел. Все эти годы я хотел узнать о ней как можно больше. Я давно собирался расспросить об это Папу — как-нибудь при случае, в другой день, совсем непохожий на этот, в один из множества дней, когда мы сидели на нашей кухне до того, как здесь появились эти люди, в любой из дней последнего года, когда мы проводили здесь долгие часы, предоставленные сами себе. Нам так много нужно было обсудить, а мы говорили так мало. Молчание было нашим главным способом общения, и я твердо усвоил это правило. Так что я привык молчать, и молчание стало преградой для моего любопытства. В прежние времена мама уходила и приходила. Вплоть до последнего раза, когда она просто ушла. И больше не пришла. Помнится, будучи еще совсем маленьким, я сидел у нее на руках, когда она раскачивалась на качелях в парке за домом Бабули Морли. Цепи и сиденье там были из ржавого железа. Они скрипели, когда мама давила на них нашим общим весом, а при раскачивании сверху летели куски ржавчины. И падали на резиновую подстилку. Я крепко держался за маму. Я цеплялся за нее что есть силы. А она столь же крепко, до побеления костяшек, держалась за те самые цепи, и потом на ее ладонях оставались красно-коричневые следы, как будто металл был специально обработан особым составом, чтобы окрасить ее слишком белую кожу в цвет текущей по жилам крови. — Она всегда была угрюмой девчонкой, — сказал Прайс. — Вечно не в настроении. Как ни взглянешь на нее: лоб нахмурен, углы рта опущены. Одному Богу ведомо, чем она была так недовольна. Милое личико, этого не отнимешь, да только она никогда не пыталась извлечь пользу из своей внешности. А ведь я старался сделать для нее все, что было в моих силах. Я мог бы на ней жениться, если бы мать моих сыновей скончалась раньше. Я сделал ей хорошее предложение. Но она избрала другой путь. Она растрачивала свою жизнь по пустякам. Водила знакомство со всякими проходимцами. Пропадала на каких-то дурных гулянках. А ее ферма и унаследованная земля — все было заброшено. Если есть что-то, что я искренне ненавижу, Дэниел, так это бросовое отношение к вещам. К земле в особенности. Когда хорошую землю превращают в пустошь. Мне больно это видеть. Прайс отвернулся от меня и подошел к кухонному шкафу. — Так что к тому времени, когда я все же взял ее под свою опеку, мои условия существенно изменились. Иначе и быть не могло. Она уже себя опозорила. Но я, по крайней мере, предоставил ей крышу над головой! А в ответ никакой благодарности. Да и надолго она не задержалась. Твой отец — если он действительно твой отец — в ту пору работал на меня, собирал платежи, побеждал в поединках, которые я для него устраивал. И эти двое сбежали, представь себе. Улизнули вместе с кучей моих денег, драгоценностями моей жены и парой винтажных охотничьих ружей. Согнув крючком толстый большой палец, он подцепил им и потянул бронзовую ручку-кольцо выдвижного ящика. В свое время я лично занимался подгонкой этого ящика к направляющим, но так и не довел дело до ума. Ящик вечно застревал. — Бог знает что с ней сталось. Твой отец также не смог удержать ее надолго. Как я уже говорил, в ней всегда была эта неприкаянная грусть. Эта необъяснимая, беспричинная тоска. Если бы мне сказали, что она загнулась от передоза в какой-то темной аллее или в чепелтаунском борделе, я бы ни капельки не удивился. В этом ящике Папа хранил свои ножи. Каждым воскресным вечером он поочередно доставал их оттуда, точил оселком и так же в строгом порядке возвращал на место. Прайс выбрал не самый большой из них — длинный, тонкий, слегка изогнутый филейный нож. Вместо этого он взял нож для чистки овощей с рукояткой из ореха, острым кончиком и довольно толстым лезвием не длиннее моего безымянного пальца. И с этим ножом он подступил к Папе. Настолько близко, что они могли обмениваться дыханием. Воздух входил в папины легкие чистым, а покидал их с кровавой дымкой, которую вдыхал Прайс и возвращал на выдохе уже без крови. Прайс поднял нож и приставил острие к папиному плечу. Надавил. Нож проткнул кожу и вонзился глубже. Прайс продолжил давить, пока лезвие не уперлось в кость, — как будто свежевал оленя. Хлынула кровь. Темно-красная, как старое бургундское вино, она истекала из более глубоких и обильных сосудов, чем ярко-алая кровь, ранее окрасившая его кожу и белую майку. Кровь струилась по груди и по руке, затекала под мышку. Папино дыхание по-прежнему не цеплялось за голосовые связки. Он не мог издать даже стон. Он вздохнул, уставился в потолок, и на лице вдруг появилось умиротворенное выражение, словно взгляд его проникал сквозь перекрытия и далее ввысь, вплоть до облаков, вплоть до звезд. Не знаю, верил ли Папа в рай и ад. Не помню, чтобы я его об этом спрашивал. А если даже и спрашивал, то позабыл ответ. Прайс выдернул нож из раны. Красный ручеек побежал быстрее. — Кровопускание на убой, — сказал Прайс, обращаясь к одному из стоявших поблизости мужчин. — Это затянется, — ответил тот, — уж больно он здоровый. Надо бы еще резануть для верности. — Я знаю, что это затянется. И сделаю остальное так, как сочту нужным, и тогда, когда сочту нужным. А пока этого достаточно. Похоже, Прайса разозлил непрошеный совет, и он захотел показать, что не хуже любого из присутствующих разбирается в строении человеческого тела и в способах медленного умерщвления. Я смотрел на Папу точно так же, как перед тем смотрел на Кэти. Возможно, он возвращался в дом, чтобы забрать нас, и угодил в засаду. Я подумал о том, что говорила Вивьен. И о том, что сообщил нам Юарт. Из соседней комнаты не доносилось ни звука. Это была пугающая тишина. Я мысленно обругал себя за трусость. Все ждали. Прайс облокотился о кухонную стойку и наблюдал за Папой, которому было все труднее держать веки поднятыми. Затем Прайс подошел к нему снова и полоснул лезвием по более мягким тканям чуть ниже коленной чашечки. Сначала на левой, затем на правой ноге. Длинные кровавые носки. Прайс вернулся к стойке. Глаза Тома теперь были широко раскрыты. Казалось, он утратил способность моргать. Лицо его как будто усохло, черты заострились и застыли. Если глаза его были открыты, то челюсти оставались крепко сжатыми. Губы побелели: тонкий верхний слой кожи на них высох и растрескался за то время, что он простоял здесь без движения. Думаю, при попытке улыбнуться мертвая кожа на губах сразу бы лопнула. А если бы он облизнул губы, эта кожица превратилась бы в бесцветную вязкую пасту. Кровь стекала на пол у папиных ног. Дверь кухни шумно распахнулась. Моя сестра отбрасывала длинную, мрачную тень. Тяжелую тень цвета древесного угля, какая бывает лишь в свете открытого пламени. Эта тень колебалась и подрагивала. А источник света находился в ее левой руке, поначалу скрытой за дверным косяком. Затем Кэти выставила на обозрение факел — тряпку, смоченную керосином и намотанную на конец стойки, которую она выдернула из пазов в каркасе кровати. На запястье той же руки покачивалось жестяное ведерко с проволочной ручкой. Оно было наполнено керосином и находилось в опасной, двухфутовой близости от пламени факела. А в правой руке она держала двустволку, локтем прижав ее приклад к своему боку и положив два тонких пальца на спусковые крючки. При этом обе ее руки были густо испачканы кровью. Чужой кровью. Самыми красными были кончики пальцев, а выше по предплечьям цвет становился все светлее. Похоже было на то, что она голыми руками выпотрошила того типа, который унес ее в спальню. И я тотчас представил себе его лежащим на постели с большой, грубо развороченной кровавой дырой в груди. Но как именно она это проделала, я представить себе не смог. Кэти шагнула через порог. Она все так же была голышом. Слишком спешила найти керосин, ведерко и дробовик, не отвлекаясь на то, чтобы накинуть на себя какую-нибудь одежду. И она вся блестела. Она полила керосином свою кожу, лицо, голову и свои густые черные волосы, теперь ставшие гладкими и прилизанными.