Гость. Туда и обратно
Часть 26 из 40 Информация о книге
– Чушь, – перебил меня эксперт, – они все – голландцы, а значит, умеют создавать красоту в ограниченных верой условиях. Если протестантскую церковь нельзя заполнять фресками и иконами, то их место займут песни органа. Если роскошь отменить, то тщеславие найдет себе выход в филантропии. Если запретить цветные шелка, то найдутся сто оттенков черного. Не зря у Рембрандта была скупая палитра, и чем лучше он писал, тем беднее она становилась. Даже в годы расцвета он не пользовался ультрамарином, столь дорогим, что готические художники держали его для Богоматери, а Вермеер транжирил на молочниц. Зато последний из экономии писал одну и ту же комнату, одно окно, одну вазу китайского фарфора и одну жемчужину, к тому же ненастоящую, которая совсем уж мало кому была по карману в его родном Дельфте. Я приехал туда на закате в особо тихом вагоне, предназначенном для читающих. Мне, однако, больше нравилось глазеть в окно. Первым вынырнул шпиль Старой церкви. Будь у меня Бог, я бы навещал Его в ней. Стройные стены, прозрачные стекла. Из украшений – макеты парусников, гулкое эхо и могила Вермеера, даже две. Одна, стершаяся, – настоящая, другая, с вензелями, – для туристов. Выйдя на ладную площадь, куда на вечерние посиделки уже съезжалась на велосипедах долговязая молодежь, я отправился за город, чтобы найти то место, с которого Вермеер писал свой «Вид Дельфта». Сверяясь с репродукцией, я прошел три квартала, пересек подъемный мостик и оказался на крохотном пляже, который мы делили со старым рыбаком. Усевшись рядом с его собакой и удочкой, я стал рассматривать ворота крепостной стены, игрушечные башни, сбившиеся набекрень черепичные крыши и уток в нешироком канале. – Неужели, – спросил я себя, – это та самая картина, на которую ты молился? – Пожалуй, да, – ответил мне внутренний голос, и в наступившей темноте мы с ним отправились к вокзалу. На прощание, подружившись со старожилом, я признался ему в любви к Амстердаму и сказал, что решил стать здешним почтальоном, ибо тогда у меня будет нужда и причина каждый день ходить вдоль каналов. – Тебе придется, – нисколько не удивившись, ответил он, – выучить голландский, но это просто. Произношение – как у Брежнева, а из всех слов достаточно одного, но оно не переводится: gezellig. – А что это значит? – Я же говорю: не переводится. Представь себе все, что любишь, вычти величественное, прибавь камин и кошку, умножь на два и раздели поровну на число оставшихся тебе дней. – Это и есть «гхезеллих»? – Скорее – рай, но ты уже разобрался. Сага об исландцах «Жил человек» (так обычно начинаются исландские саги), который до визга полюбил эту страну еще тогда, когда его не выпускали дальше Бреста, и этот человек был мною. Положение, однако, не стало безвыходным, потому что лучшие достопримечательности Исландии – непереводимые стихи и непревзойденная проза. Первым я верю на слово, например, таким: Еле ползет Время. Я стар И одинок. Не защитит Конунг меня. Пятки мои Как две вдовы: Холодно им. Изощренные до невменяемости стихи и скальды были первым исландским экспортом, только потом пришел черед трески и блондинок. Сагам повезло больше. Они гениальны на любом языке, но лучше всего – на кинематографическом. Я и раньше догадывался, но в этот раз мне открыл тайну главный саговед страны, которого я выловил в президентской библиотеке Рейкьявика. – Когда мой коллега приехал в Голливуд, – рассказал он мне старую историю, – его отвели в секретную комнату, где лежали все сорок исландских саг в английском переводе. Здесь, сказали ему, мы черпаем сюжеты, тон и характеры для наших вестернов, которые, как и саги, повествуют о рождении закона и борьбе с ним. При этом саги пользуются прозой так, будто ее нету. Ее, впрочем, тогда и не было, и у нас ушла тысяча лет, чтобы вернуться к той же точке – забыть все, чему научились, и писать, как в сагах, только нужное. Эта брутальная проза избегает любых украшений, всякого пафоса и выражает эмоции ироническими недомолвками – как Клинт Иствуд или Гуннар, сын Хамунда и Раннвейг, который и в драке был так спокоен, «что его держал всего один человек». – Я обещал, – говорит перед атакой Торгейер, – принести Хильдугинн твою голову, Гуннар! – Едва ли это так важно для нее, – отвечает Гуннар, – тебе, во всяком случае, надо подойти поближе ко мне. Саги – главное сокровище Исландии. Недаром единственный полицейский, которого я встретил во всей стране, охранял пергаментный манускрипт лучшей из них – «Саги о Ньяле». Прильнув к стеклу, я жадно глазел на невзрачную книжицу. Бисерные буквы бежали по строчкам, как муравьи, если бы те смогли выжить в исландском климате. В соседнем стеллаже меня ждала «Старшая Эдда», и я перестал дышать от благоговения. Шартр Севера, эта ветхая книга была тем монументом, что сохранил европейцам альтернативу олимпийской мифологии. Самое поразительное, что исландцы до сих пор все это могут читать. Не как мы – «Слово о полку Игореве», не как англичане – «Беовульфа», а как дети – «Три мушкетера»: ради драк и удовольствия. Объявив свой язык живым ископаемым, власть запрещает пользоваться чужими корнями, а когда приходит нужда в новых словах, чиновники и поэты создают их из старых. Телефон называется «нитью», телевизор составляют глаголы «видеть» и «забрасывать удочку», компьютер объединяет слово «цифра» с пророчицей «вёльвой», что указывает на способность машины рассчитать будущее. Поэтический язык, лишенный международных корней и сажающий в одно слово два «th», невозможно выучить, во всяком случае, – по пути. Но я все равно старался, ибо он встретил меня уже на трапе. Оказалось, что исландцы крестят свои самолеты в честь вулканов. Мне достался как раз тот, благодаря которому я застрял на неделю в Париже, причем, напомню, в апреле. Это была самая счастливая катастрофа в моей жизни, и я никогда ее не забуду вулкану Эйяфьядлайёкюдль. Хорошее имя для дочки, потому что назвать так кошку не позволит охрана животных. Я углубился в разговорник. Три слова дались мне легко: takk, sex и vodka. Первое значит «спасибо», остальные – забыл. Вооружившись знаниями, я приготовился к долгожданным приключениям, ибо всегда мечтал увидать места, где сочиняли саги, посмотреть на людей, чьи предки натворили то, что в них описано, – и попробовать их еду, о которой я так много слышал, в основном чудовищного. Среди поваров Все началось, как водится в нашем веке, 11 сентября. – Террор, – объяснил мне Болдвин Йонсон, родоначальник гастрономического фестиваля, – целился в Америку, а досталось всем. Когда туристы перестали посещать даже наш безопасный остров, мы решили сделать Рейкьявик кулинарной столицей – и сделали. – В Исландии, – начал мой хозяин парадную речь, – четыре тысячи триста фермеров, и я всех знаю в лицо. – Потому что они фермеры? – Потому что они исландцы, нас ведь всего триста тысяч. На каждой ферме, – продолжил он, – дюжина коров, три сотни овец, полсотни бродячих кур и лососевая речка. Парники освещает энергия гейзеров, вода течет с гор, людей мало, домов мало, дорог мало, железных нет вовсе, зато моря хоть отбавляй, особенно после того как мы победили англичан в Тресковой войне. Экологическая глушь, Исландия бесперебойно производит чистоту – как кармелитские монашки. Вот почему наша еда такая вкусная: рыба свежа, как поцелуй волны, мясо пахнет цветами и водку зовут «черная смерть». Объявив Рейкьявик столицей самой модной сегодня скандинавской кухни, Исландия каждую зиму свозит к себе на состязание лучших поваров Европы и Америки. С тремя из них я въехал в город. Молодые, бритоголовые, обильно татуированные, они походили на киллеров. Ревнивые, как тенора, повара держались вместе, зная, что другие не понимают их языка и страсти. – Мидии, – сказал мне один, – я припускаю в сыворотке. – А где вы ее берете? – Но она же всегда остается, когда делают рикотту. – А если я не делаю рикотту? – А что же вы тогда делаете? Тут в нашу беседу вклинилась реплика об исландской баранине. О ней говорили, как об адюльтере, – с придыханием, опустив глаза и облизываясь. Добравшись до Рейкьявика, мы разделились по интересам. Я отправился осматривать город, повара – его пробовать: воду и соль, белизну которой здесь берегут, как фату невеста. Достаточно одной ржавой гранулы, и порыжеет весь урожай сушеной трески. К обеду мы собрались за овальным столом. Первым на кусках лавы подали исландское масло. Оно обязано своей славой приморским коровам, которые заслуживают собственной саги. Лучшее молоко получается у тех коров, что пасутся на пляже, слизывая морскую соль с травы. Поэтому в Латвии – чудная сметана, в Эстонии – творог, а в Корнуолле – двойные девонширские сливки. Хлебом был грубый каравай, выпеченный в горячем пепле, черным кольцом окружающим тот самый Гейзер, что дал имя всем своим родичам. Не уверен, что это сказалось на вкусе, но вулканический бутерброд поразил мое воображение. Особенно когда я намазал его тресковой икрой, час назад протертой с исландской солью. Закуской служило почти сырое овечье сердце и рыбья печень, которую понимают в России, но не в Америке. Наконец внесли сладковатое баранье плечо, устроившееся на копченом пюре из миниатюрной северной картошки. Прежде чем есть, судьи нюхали и фотографировали каждое блюдо. Пробу они снимали на ощупь, слова цедили, хвалили редко, ругали охотно, и только мне все нравилось, кроме десерта. – Прекрасный исландский шоколад, – объявил шеф, – требует, чтобы его подавали горьким. Но как, спросил я себя, как удвоить горечь? Вопрос был риторическим, потому что повар уже знал ответ, ибо добавил хмель в шоколадное мороженое. Сладкое стало горьким, как хинин, что вызвало восторг жюри. – Деконструкция десерта, – услышал я и понял, что судьба первой премии решена. Элитная кухня как фигурное катание. В обычной жизни ты не станешь передвигаться двойными тулупами или обедать семью блюдами, каждое – на чайную ложку. Высокая кухня, как высокая мода, не бывает ни практичной, ни даже человечной: и та и другая – искусство в себе и для себя. – Вкусно, блин, можно и дома поесть, – сказал мне знаменитый австрийский повар, который ел в жюри, готовил в Москве и от двух русских жен научился акать и бранить Путина. Среди зверей Помимо людей, Исландию населяют птицы, тролли, недомашние животные и эльфы. С последними никто не ссорится. Каждый раз, когда дорога делает неоправданный изгиб, это значит, что не хотели беспокоить семью эльфов, живущую под холмом. Конечно, современные исландцы не верят в потустороннюю чепуху. Они просто следуют примеру Нильса Бора, который прибил подкову на дверях лаборатории, ибо она приносит удачу и тем, кто в нее не верит. Из видимых существ важнее всех овцы, с которыми я познакомился за обедом. Надо признать, что исландский баран ведет завидный образ жизни и ни в чем себе не отказывает. Зимой его холят под крышей, летом он уходит в горы, где ест ягоды, обильно покрывающие подогретые горячими источниками склоны. Привыкнув к свободе, он независим и горд. Собаки в Исландии не кусаются, об овцах этого не скажешь, и я сам видал барана с четырьмя рогами. Даже шерсть у них кусачая – свитер получается власяницей, что не мешает исландцам их вязать – за телевизором, на лыжах, в постели. Одичав и расплодившись, исландская отара так разрослась, что потеснила остальное население. – В нашей стране, – объяснили мне, – приходится по две овцы на каждого исландца. – И обе с ним живут? – Разве что зимой, – успокоил меня собеседник, и мы пошли закусывать высушенной на костре из овечьего помета бараниной. Ее ломкие лепестки торчали из экспортной шишки, которую привезли из краев, где есть настоящие деревья. Сейчас, правда, власти пытаются восстановить сведенный викингами лес, но не пошли дальше карликовых берез – чтобы не заблудиться, достаточно встать на ноги. Познакомившись с исландскими овцами, исландских лошадей я решил познакомить с собой. Коней, как и людей, в Исландию привезли тесные суда викингов. В дорогу отбирали самых мелких – коренастых и живучих, тех, в ком сосредоточилась эссенция породы. С тех пор их расовую чистоту блюли тысячу лет. Чужих сюда не пускали, а своим, уезжавшим, скажем, на скачки, не разрешали возвращаться. Исландская лошадь самобытна, словно йети: мохнатая, свирепая, невысокая, но назвать ее пони – все равно что сказать про Наполеона «метр с кепкой».