Камера смертников. Последние минуты
Часть 12 из 18 Информация о книге
Когда Лоуренсу Брюэру (участвовавшему в убийстве Джеймса Берда) назначили в 2011 году дату исполнения, он заказал такой последний обед, что хватило бы на десятерых. Осужденные обычно делают заказ за две недели, но в последний день некоторые так волнуются, что вообще не могут есть. Так случилось и теперь. Когда начальник тюрьмы спросил Брюэра, хочет ли он есть, тот заявил: «Знаете, я, кажется, не смогу». Начальник все же пообещал, что немного еды принесут, – на случай, если Брюэр передумает, – и тем дело и кончилось. На следующий день сенатор Уитмайр узнал о заказе Брюэра и рассвирепел. По его мнению, Брюэр таким образом решил напоследок подпакостить тюремной администрации. Ничего подобного не было: всякий, кто видел Брюэра, понял бы, что тот просто перенервничал. Сенатор даже не понимал, что просьба заключенного – всего лишь просьба. Осужденный волен просить какой угодно обед, – ему не обязательно все принесут, – ведь Оделл Барнс не получил справедливости, равенства и мира во всем мире. Уитмайра возмутило, что к злодею проявили сочувствие; он потребовал отменить обычай последней трапезы. Любой из прежних директоров Департамента поблагодарил бы сенатора за участие, но традицию продолжал бы соблюдать. А вот Ливингстон сразу уступил. На следующий день после казни Брюэра эту привилегию отменили, и до сих пор смертники в день казни едят то же самое, что и другие заключенные. В дни, когда в тюрьме устраивают обыск на предмет контрабанды, а такое происходит несколько раз в году, смертник может рассчитывать только на бутерброд с арахисом и яблоко, потому что из камер не выпускают никого, в том числе и заключенных, работающих в кухне. Обычай последней трапезы я рассматривала как дань гуманности, как хорошую и правильную традицию. Да, Брюэр совершил страшное преступление, но ведь этой традиции десятки лет, и потом, некоторые осужденные составляли куда более внушительные, сложные и немыслимые меню. А теперь из-за такой бурной реакции сенатора, даже не знавшего, что именно приготовили Брюэру, и нежелания начальства посоветоваться с нами, людьми опытными, обычай последней трапезы отменен, и осужденный, перед тем как лечь на смертную кушетку, не может рассчитывать даже на чизбургер. Не знаю, как в 1924 году пообедал Чарльз Рейнольдс перед казнью на электрическом стуле, но не удивлюсь, если он съел что-то повкуснее, чем плохонький бутерброд и половинка яблока. Однако гораздо больше меня расстроила податливость Ливингстона. Она показала, что Департамент зависит от милости людей, ничего не понимающих в тюремной системе. Я иногда думаю о том, как бы с новым руководством уживался Ларри. Вряд ли его долго бы терпели, поскольку работа с журналистами стала не в чести, да и людям с независимым характером в Департаменте теперь нет места. Некоторое время я по молодости со всем этим мирилась, хотя кое-что нелегко было проглотить. Департамент все более ревностно относился к отбору того, что именно можно обнародовать, и я постоянно спорила с руководством, не только с директорами, но и главным юристом. Техасский Закон об открытых отчетах предписывает предоставлять информацию по первому требованию, а теперь начальство его игнорировало и тянуло с передачей до последнего момента. Я никак не могла понять, для чего им подобные игры. Журналисты просят сведения, которые у нас есть, – так почему им не дать? Мне говорили, что эта информация не для обнародования, а я отвечала, что у нас практически вся информация – как раз для обнародования. Попасть к нам тоже стало проблемой. Серьезная телекомпания из Сан-Антонио собралась снимать фильм в формате HD о заключенных-смертниках, а директор запретил их впускать. Я билась изо всех сил, но только разозлила его: он решил, что я по другую сторону баррикад. Мне явно не хватало уступчивости, и постоянные столкновения с начальством начали меня угнетать. В Шугар-Ленде – это быстро растущий пригород Хьюстона – была тюрьма. Она располагалась на участке, который теперь стоит миллионы долларов, а город захотел расширить за счет участка аэропорт. Тайны из проекта не делали, в аэропорту даже стоял макет будущей конструкции. После лоббирования законодательное собрание Техаса приняло решение; Департамент получил указание закрыть тюрьму в 2011 году. В ответ на вопросы журналистов, почему закрывается тюрьма, я отвечала, что земля очень дорогая, что городу необходимо расширить аэропорт и право на участок пролоббировано в законодательном собрании. Уитмайр пошел вразнос: стал звонить Брайану Коллиеру, чтобы тот приказал мне сообщать журналистам не факты, а выгодные ему байки. В частности, мне велели говорить, что тюрьму закрывают, поскольку тюремные реформы, проведенные Уитмайром, снизили количество заключенных и она стала не нужна. Да, я так понимаю, что пролоббированное решение и закрытие тюрьмы – чистое совпадение. Ладно, думала я, заключенных стало меньше, – и потому мы смогли распределить здешних заключенных по другим тюрьмам штата, но ведь тюрьма закрывается по другой причине. В штате полно тюрем разной степени ветхости, которые следовало бы закрыть в первую очередь. Версия, предложенная Уитмайром, не соответствовала действительности, и я отказалась ее перепевать. Репортеры меня уважали, потому что я всегда была честна и давала им точные сведения, как это делал и Ларри, и ставить на карту свою репутацию с такой грандиозной ложью я не собиралась. Я уходила от ответа, говорила что-то вроде «еще не все вопросы решены». И с той поры все пошло под откос. Некоторые пресс-представители только и делают, что занимают круговую оборону и препятствуют свободному выходу информации, но Лайонс прилагает все усилия, чтобы репортер, пишущий о таком значительном и сложном учреждении, как Департамент уголовного судопроизводства, получил точную информацию, причем получил как можно скорее. Она энергична, терпелива, находчива, и с ней не чувствуешь себя идиотом, если задаешь не очень умный вопрос. Она доводит дело до конца». «Хьюстон пресс» о Мишель Лайонс – лучшем пресс-представителе 2009 года В ноябре 2011 года мне объявили, что проводится расследование по поводу подделки мной своего табеля. Мое начальство считало, что я ставлю себе рабочие часы, когда меня нет в офисе. Ларри нанимал меня как сотрудника с ненормированным рабочим днем, а это означает, что отрабатываешь не менее определенного количества часов в неделю и получаешь фиксированную зарплату, пусть даже ты втрое переработал. В день казни или, например, побега мне приходилось работать по четырнадцать часов, а в обычный день я могла уйти и пораньше. Теперь же стали проверять мои табели, и если обнаруживали, что я закончила работу на пятнадцать минут раньше, эти минуты считали неотработанным временем. Я возмущалась, поскольку такое противозаконно, ведь рабочий день у меня ненормированный, однако расследование продолжили и, не сообщив мне о результатах, провели разбор дела. Меня признали виновной, отстранили на пять дней, дали испытательный срок и понизили в должности. Прогонять меня совсем начальники не хотели, ведь, хотя моя откровенность ставила их в неудобное положение, они знали, что работник я хороший и репортеры меня уважают. Обычно, когда от кого-то хотели избавиться, его переводили на какую-нибудь бесполезную должность, причем платили столько же, дожидаясь, пока человек сам уволится. А я делала прежнюю работу, но получала на 12 000 долларов меньше. Почему зарплату снизили только мне? Я поговорила со знакомым адвокатом из Хантсвилла, и он помог мне заполнить заявку на открытый отчет. Помимо всех документов следствия по моему делу, я попросила предоставить кое-какие данные, о существовании которых узнала случайно. Начальники обсуждали меня, используя служебные смартфоны с функцией PIN-to-PIN, то есть их текстовые сообщения нигде не фиксировались. Я ненароком увидела одно такое сообщение, бывшее частью цепочки, но мне не показали остальные, что является нарушением Закона об открытых отчетах. Я пошла к Брайану Коллиеру, заместителю исполнительного директора, делавшему за Брэда Ливингстона всю грязную работу. Коллиер сказал мне буквально следующее: «Нужно было вас просто уволить». Я ответила: «Ну вот, не уволили, что ж теперь». Меня переселили в другой кабинет, где водились крылатые тараканы и пчелы. Я сидела там часы напролет, внимательно отслеживая падающих с потолка насекомых, и бездельничала, потому что мне даже звонки не переводили. Я понимала: моя карьера в тюремной системе окончена. Тем не менее мне по-прежнему полагалось смотреть, как умирают люди. Мне очень нравился Джордж Ривас, и я не хотела видеть его казнь. Был ли он хорошим человеком? Нет, он убил полицейского. Правильно ли, что я хорошо к нему относилась? Нет, наверное. Однако я знала его долгие годы как умного и интересного человека. Да и потом, пусть бы казнили хоть самого дьявола, – мне все равно не захотелось бы смотреть. Когда я поднималась по тюремному крыльцу, мне казалось, что туфли у меня подбиты свинцом. Наверное, я сама напоминала осужденного, который, едва волоча ноги, тащится к смертной кушетке. Лет десять назад я, наверное, сравнила бы Риваса в дневнике с кем-нибудь из моих знакомых, настрочила бы статью и побежала бы в бар. Теперь мой щит стал уже не так крепок, и вместо этого я просто плакала у себя в машине. Меня отлучили от заседаний и слушаний, поскольку Уитмайр заявил, будто на одном из собраний я демонстрировала безразличие и жевала резинку. Позже один репортер ему сказал, что на том заседании меня вообще не было, и Уитмайр признал, что с кем-то меня спутал. Эта травля иногда превращалась в фарс, причем провально поставленный. Однажды я переложила кое-какие свои пресс-релизы из общей папки в личную, поскольку не хотела, чтобы Джейсон Кларк, мой бывший подчиненный, который теперь пытался занять мою должность, прибрал к рукам еще и все мои статьи. Если мы исполняем одинаковые обязанности за одинаковую плату, рассудила я, то он вполне может писать собственные пресс-релизы. Как только Кларк увидел, что больше не имеет свободного доступа к моим документам, тут же пожаловался Коллиеру, и тот устроил еще одно дисциплинарное слушание, во время которого у меня конфисковали компьютер. Кончилось очередным обвинением, на этот раз в «неправомерных действиях». Чиновник, назначенный вести мое дело, сказал мне: «Никогда еще не занимался такой ерундой». И все же меня признали виновной, – ведь начальство заранее планировало расправу. Пришла пора забрать пожитки из моего старого кабинета, и я унесла все, накопившееся там за время работы в Департаменте: книги, поделки заключенных и мои записи о казнях, включая и те, что я делала в качестве репортера «Хантсвилл айтем». На следующий же день мне позвонил Коллиер и потребовал вернуть документы. Я отказалась, объяснив, что многие из них остались еще от моей репортерской работы – сообщения для газет и мои собственные заметки. Коллиер пригрозил вызвать полицию и обвинить меня в краже. Я сказала: «Делайте как хотите» и повесила трубку. Позвонила старшему инспектору Департамента и объяснила ситуацию. Он ответил, что Коллиер имеет право требовать документы, однако сделал мне послабление: разрешил вернуть их ближе к вечеру. Я скопировала все свои заметки до последней, – они легли в основу этой книги. После того как у меня изъяли компьютер, меня перевели в другое подразделение, где в мои обязанности входило передавать ученым и студентам информацию, которую они запрашивали для исследований. Начальницу я сразу предупредила: «Я буду работать по-своему, не ориентируясь на то, как вы это делали раньше. Буду просто выполнять свои обязанности». Она поняла. Когда я перешла на новую должность, мне стали звонить женщины, которые не могли навещать в тюрьме сыновей или мужей, потому что те отбывали срок очень далеко от дома. Поскольку в тюремной системе у меня осталось много знакомых, то я использовала кое-какие связи и добивалась перевода некоторых заключенных. Это, конечно, делалось неофициально. Департамент считал, что репортеров я отныне должна игнорировать, однако я и не подумала. Я одиннадцать лет налаживала с ними отношения и не собиралась теперь притворяться, будто их не существует. Мне приходилось отправлять их к Джейсону Кларку – человеку, которого я взяла на работу и который занял мое место. Горькая пилюля. Последней каплей стало письмо от блогера, работавшего охранником в одной из наших тюрем. Мне всегда запрещали ему отвечать, поскольку он не журналист. Я же рассудила, что теперь век Интернета, и этот человек – из наших, и раз уж я работаю в отделе внешней информации, значит, должна предоставить ему информацию, если он попросил. В своем письме, копию которого он отослал Уитмайру, блогер возмущался, что я проигнорировала его последний запрос. В ответном письме я сообщила ему о своих обстоятельствах и тоже отправила копию Уитмайру. Не прошло и часа, как меня лишили доступа к компьютеру и обвинили в невыполнении приказов начальства. Преступление мое состояло в том, что я продолжала общаться с журналистами, хотя мне и запретили. Я напомнила, что этого блогера журналистом не считали, но мне уже просто хотели помотать нервы. Я обратилась к одной женщине из отдела кадров, и она сказала: «Вы сами знаете, чем это кончится». Ясно, что меня собрались уволить. Требовалось срочно найти другую работу и уволиться самой. Я написала заявление и, дождавшись, пока начальница уедет по делам, сунула ей под дверь. Вот так я уволилась. Мишель Лайонс была последним оплотом гласности в этой конторе, живущей и действующей по законам Средневековья. Ее уход – большой удар для учреждения, у которого теперь мало шансов остаться честным и сохранить доверие людей. Цитата с веб-сайта «Бэкгейт»,10 мая 2012 года В Департаменте было всего несколько человек, к которым я не испытывала уважения, однако никто там не пожелал вступиться за меня и стать мишенью для нападок. Я близко общалась с одной женщиной из канцелярии губернатора и спросила у нее: «Можно ли все как-нибудь прекратить?» Она не пожелала связываться. Несколько работников Департамента, которых я считала друзьями, тоже не захотели, и кое-кто даже удалил меня из «друзей» и заблокировал на «Фейсбуке». То, как поступил со мной Департамент, меня просто убило, – это была худшая беда в моей жизни. Конечно, ее не сравнить со смертью близкого человека или друга, здесь горе иного рода… Я очень старалась делать так, как учил Ларри, да и присутствие на казнях не прошло даром. Я приняла на себя множество ударов, адресованных Департаменту. Когда Уитмайр вышел на тропу войны, я обещала Ливингстону написать пресс-релиз, где все будет высказано от моего имени, чтобы Уитмайр на него не злился. Как-то раз Ливингстон сказал: «Не представляю, как вы там работаете… а вот я никогда не мог смотреть, как казнят». Однако он без всяких колебаний посылал меня туда снова и снова и даже ни разу не спросил, каково мне приходится. Я для него ничего не значила. У него даже пороху не хватило просто сесть рядом со мной и объяснить, что происходит. Нет, он взвалил все на своего цепного пса Коллиера, устроил этот фарс и выставил меня жуликоватой особой, которая подделывает табели. Ларри взял меня на работу, чтобы я обеспечивала гласность, я много лет старалась, как могла, помогать репортерам, а теперь меня как раз за это и наказывали. Знаете, что мне заявили во время первого служебного расследования? Что я «краду время у государства». Да вы издеваетесь?! Вот у меня как раз украли уйму времени: побеги, казни, разные кризисные ситуации требовали многих часов работы, но самое главное – у меня украли душевное спокойствие. Я же украла только степлер, когда уходила. И черта с два они получат его обратно, даже если будут умолять. Я начала работать еще во время учебы в колледже, и стаж у меня непрерывный. Я не путешествовала по Европе, не устраивала себе длительного отдыха. Все, что я делала, став взрослой, – трудилась. И теперь не знала, чем заполнить время. А каково еще при этом быть в расстройстве и депрессии? В 2011 году я снова вышла замуж, и поскольку в семье я была главным добытчиком, то ломала голову, как заработать денег, чтобы сохранить дом и машину и оплачивать счета. Мой муж и близкие негодовали на тюремную систему, и мне помогала их поддержка, хотя сделать они ничего не могли. Уволилась я летом 2012 года и, помню, лежа у бассейна с дочерью, плакала, спрятав глаза под темными очками. Нервы у меня совершенно расшатались. Я всегда быстро оправлялась после ударов. По натуре я человек уверенный в себе, но тут был исключительный случай. Мне стали не по силам совсем простые вещи. Я не могла навести порядок в голове, разобраться в своей жизни. У меня путались мысли. Мне хотелось замкнуться в себе, от всех огородиться, и в то же время хотелось, чтобы люди поняли: мне нужна помощь! Я очень тесно связывала себя с работой, а теперь – если я не пресс-представитель тюремной системы, то кто я? А может, я не такой хороший работник, каким себя считала? Я не знала, куда идти, что делать, – это просто была не я. Все государственные организации меня отвергали, а ведь не так уж много структур, где требуется специалист по контактам со СМИ в кризисных ситуациях. Одиннадцать лет я рассказывала людям о винтиках и болтиках тюремной системы, о том, чего в других сферах не происходит: о бунте в Минерал-Уэллс; о побеге заключенных, которые угнали грузовик и застрелили конного полицейского в Хантсвилле; о насильнике, взявшем под прицел своих конвоиров; о приговоренном к смерти, у которого в камере нашли 25 бутылок хуча; о заключенном, державшем в коробочке прирученную мышь; о многочисленных попытках самоубийства в тюрьмах по всему штату, иногда удачных; об эпидемиях свинки, гриппа и прочих болезней; о заключенных, которые мазались собственными фекалиями или старались брызнуть мочой или спермой охраннику в лицо; о заключенных, прятавших в заднем проходе сотовые телефоны; о заключенных, пытавшихся получить яд из пауков… боже мой! У меня такая узкая специальность, и спрос на нее маленький. В свободном мире мало кто станет прятать в заднем проходе телефон, а если найдется человек, добывающий яд из паука, то о нем просто нужно сообщить куда следует. Положение у меня было, как у того пирата из песни Джимми Баффетта, который жалуется, что в наше время на его специальность спроса нет. Больше всего я боялась, что о моем существовании просто забудут. Похожее чувство я пережила в юности, когда меня быстро забыл мой первый бойфренд, только теперь было несравнимо хуже. Если происходит разрыв, вы грустите и расстраиваетесь, но, разводясь с первым мужем, я не собиралась оставаться одна до конца жизни. А когда ушла из Департамента, то думала: «Никогда я больше не найду такую работу, как мне хочется. Никогда. До конца моих дней». Я уйму времени отнимала от семейных дел, смотрела на все эти казни, занималась всякой ерундой и теперь была уверена: и репортеры, и руководство, и коллеги по Департаменту позабудут обо мне, как только за мной закроется дверь. Я боялась уподобиться заброшенной могиле, поросшей сорняком. Мой муж уверял, что такого не случится, и оказался прав. Многие из журналистов, с которыми я работала все эти годы, стали обо мне писать. В свое время я старалась для них как могла, и в трудную минуту они отплатили мне тем же. Мне до сих пор иногда звонят репортеры и говорят, что от Джейсона Кларка нет никакого проку. Мне от этого легче, – может, я все-таки не такая уж никудышная, как мне казалось? Еще мне позвонил новый пресс-представитель Департамента Джон Херт и пожаловался на большие затруднения. У него голова шла кругом: он не мог понять, почему должен отвечать репортерам по электронной почте (а они этого терпеть не могут). Его поражало отсутствие гласности; ему настоятельно рекомендовали не разговаривать с журналистами и в ярость приходили, если он не подчинялся. А когда он публично подверг критике позицию Департамента, я почувствовала себя отомщенной. Теперь все знали: я не озлобленная из-за увольнения неудачница, – вот есть человек, у которого за спиной долгие годы работы в Департаменте транспорта, и он тоже говорит, что в Департаменте уголовного судопроизводства серьезные проблемы. Когда же я прочла строки об интеллектуальном инцесте, то расхохоталась: лучше и не скажешь! В тюремной системе работали хорошие руководители и администраторы, и я их очень уважала, но попадались и такие, которым там вообще не место, в том числе Ливингстон и Коллиер. Хантсвилл – город маленький, и люди в руководстве Департамента знали друг друга уже многие годы. Они вместе учились в Университете Сэма Хьюстона, изучали уголовное судопроизводство, они вместе работали в тюремной охране, поднимались по служебной лестнице – благодаря взаимной протекции. То была система, в которой старые приятели держались вместе, и в ней образовался застой, поскольку они не желали ничего и никого нового. Они стали замкнутыми, обособленными и боязливыми. Сражаться с такой огромной структурой, как Департамент, – неприятно, страшно и не для слабосильных, однако я не могла поступить иначе. Ливингстон любил повторять: «Это вам не спринт, это марафон». А теперь я сама стала так говорить. Департамент выиграл все предыдущие сражения, а я собралась выиграть войну. Я была верна этим людям, а они меня предали. Я знала, что правда на моей стороне, и не могла позволить им остаться победителями. То было дело принципа. Адвоката мне порекомендовала репортер из «Хантсвилл кроникл», моя приятельница, очень хорошая и дотошная журналистка, шокированная тем, как со мной обошлись. Пока мой адвокат занимался делом, в основу которого легло обвинение в гендерной дискриминации, я устроилась на работу в израильское консульство в Хьюстоне. Я была дискредитирована и думала, что, пока тянется мое судебное дело против бывшего работодателя, меня станут за милю обходить. Израильтян все это не интересовало, и потому у них я чувствовала себя прекрасно. Я, словно Шалтай Болтай, упала и разлетелась на тысячу кусочков, а они меня подобрали и помогли вновь стать единым целым. Очень быстро я ощутила себя членом большой, шумной, веселой семьи, которую искренне полюбила. Мне, однако, жилось нелегко. Зарабатывала я вдвое меньше, чем в Департаменте, и скоро рассталась со своей большой спортивной машиной: не хватало денег на бензин. Пришлось бы расстаться и с домом, но мне выплатили 8000 долларов пособия по безработице – за то время, что я не могла устроиться. В августе 2013 года судья федерального суда в Хьюстоне, который всегда принимал сторону тюремной системы, отказал мне в иске. Теперь можно было либо отступить, либо обратиться в федеральный апелляционный суд. И мы встали, отряхнулись и пошли воевать дальше: написали в апелляционный суд пятого округа США в Новом Орлеане. Дело тянулось два года: мне пришлось снова и снова повторять одно и то же, в том числе и во время дачи показаний, которая заняла восемь часов, причем ответчики – четыре или пять представителей Генеральной прокуратуры Техаса – все время сидели напротив меня и моего адвоката. Я даже отправилась в Остин, на дачу показаний Джейсона Кларка. «Раз уж ты будешь лгать, давай-ка, лги мне в глаза», – подумала я. И все время смотрела на него, чтобы ему стало неловко, и всякий раз, как он начинал говорить, я демонстративно строчила в блокноте и шепталась с адвокатом. Нам просто хотелось слегка потрясти этого мелкого проныру, и, судя по его виду, удалось. Мои начальники надеялись, что я подожму хвост и уйду, но, как показала вся эта история, я куда сильнее, чем считала сама. Одиннадцать лет я проработала на Департамент, а там даже не знали, что я за человек. Неужели думали, я просто дам себя подмять? Так пусть теперь не удивляются. Все это время мне звонили и писали работники Департамента, с которыми там обошлись так же, как со мной, и спрашивали, как им бороться. Выходило, что я сражаюсь и за них тоже. Апелляционный суд счел неправильными действия первого судьи, не представившего показаний Ларри, где подтверждалось, что я заполняла свой табель именно так, как требовал он. Суд признал, что Джейсон Кларк заполнял свои табели точно так же, как и я, а значит, я подверглась дискриминации. Джейсон получил повышение, а я осталась у разбитого корыта и прятала слезы за темными очками. Видимо, в Генеральной прокуратуре посоветовали Департаменту не тратить зря в суде деньги налогоплательщиков, потому что Департамент вдруг согласился выплатить мне компенсацию. Я победила и была счастлива. На примирительных переговорах юрист Генеральной прокуратуры сказал, что не следовало заводить дело так далеко и что со мной нехорошо поступили, и все это – из-за моих разногласий с сенатором. И вот вопрос улажен, деньги выплачены, и настал мой час. «Теперь – вперед, не молчи», – сказала я себе. Если какой-нибудь репортер или блогер интересовались произошедшим, я не жалела подробностей, поскольку многие были на моей стороне. Я требовала принять меры к Ливингстону и Коллиеру и провести расследование в отношении Джейсона Кларка по поводу лжесвидетельства, ведь он под присягой дал ложные показания о том, как учитывает свое рабочее время; еще я предупредила журналистов, чтобы с осторожностью использовали полученную от него информацию. Я приходила в восторг от мысли, что Департаменту придется проглотить эту пилюлю. Департамент опубликовал заявление, в котором назвал мои обвинения необоснованными. Однако апелляционный суд уже все расставил по местам. Я не боялась показаться озлобленной. Я такая и была – я злилась на этих чертовых лгунов. И потом, налогоплательщики имели право знать подробности – ведь именно их деньгами Департамент выплатил мне возмещение. Через несколько лет знакомый судья, имевший связи в службе генерального инспектора, рассказал мне, что Департамент сфабриковал против меня целое дело – в угоду сенатору Уитмайру. Еще я узнала, что Джейсону Кларку платят за такую же, как у меня, работу на 21 000 долларов больше. Знай мы об этом раньше, ободрали бы Департамент как липку. Вот вам поговорка, с которой жить становится легче: «Счастье – это не когда ты получаешь, что хочешь, а когда тебе хочется того, что ты получаешь». Письмо Рэнди Арройо Мишель, 17 июля 2002 года Приговор Арройо был исполнен в 2005 году. Глава 12. Все вывалилось Я служу обществу… и общество в лице своих представителей – журналистов – должно знать, что все элементы каждой казни выполняются правильно и добросовестно. Джеймс Берри, британский палач. 1892 год Дело это было тайное, отвратительное и позорное, – участники его не могли показывать лица или просто смотреть друг другу в глаза… Я одно понял: смерти не нужны заступники. Идти к ней на службу – лишнее. Кристофер Хитченс. Записи о казни. 1998 год