Когда же пойдет снег
Часть 6 из 6 Информация о книге
- Пусть, - согласился он.- Изо рта у нас будет валить пар, и все вместе мы будем похожи на огнедышащего дракона. О трех головах. - Воображение - класс! - сказал он. - Тебе сегодня скучно со мной? - А разве ты всегда должна развлекать меня? Ты ведь не гетера и не гейша. Ты просто не сможешь быть всегда ярким дивертисментом. - Понимаешь, - сказала я, - все, оказывается, ужасно сложно. Ты только не кричи на меня: я сейчас все объясню. Я очень много думаю все эти дни, так много, что мне будет даже досадно умереть, не записав эти мысли. Если я отсюда выйду, я напишу книгу и сразу стану великим писателем. Нет, я опять болтаю чушь, и ты ничего не понимаешь!.. Дело вот в чем: на днях умерла Лена. Ты помолчи, не перебивай, ты не знаешь. Лена. Белоснежная девушка, волосы алые, как флаг... Умерла после удачной операции, ни с того ни с сего, с бухты-барахты. Что-то с сердцем случилось. А пять лет назад погибла моя мама. Еще нелепей и страшней. И еще и еще... Теперь ответь мне: к чему вся эта возня со мной? Ведь я совершенно безнадежна. К чему замечательный Макар Илларионович будет делать сложную операцию обреченному человеку? Для чего? Чтобы я прожила еще год, три, пять лет? Но ведь даже если я останусь на подольше, мне все равно нельзя будет иметь детей! А дети - это главный смысл во всем! Хоть с этим ты согласен? - В том, что главный смысл, согласен. А в остальном... - Он вздохнул и замолчал. И я подумала, что он больше ничего не скажет на эту тему, не может быть, чтобы Макс его не проинструктировал. - У меня очень старенькая бабуля, - неожиданно твердо и громко сказал он так, что я даже сначала не сообразила, в чем дело, и подумала, что это он мне хочет рассказать анекдот. - Такая старенькая, что каждый день, возвращаясь с работы, я боюсь, что не она откроет мне дверь, - продолжал он не глядя на меня. И я поняла, что анекдота не будет. - Они с дедом любили друг друга с пятнадцати лет... Потом она пять лет ждала его с войны. Дождалась... Наконец, когда им исполнилось по двадцать два года, они поженились. И прожили семь месяцев, день в день. Ты взрослая девочка, тебе не надо объяснять, что значит ждать семь лет, а прожить с мужем семь месяцев... Он долго молчал, прежде чем опять заговорить... - Это был очередной налет банды петлюровцев. Деда повесили на глазах у молодой жены, а ей самой обрубили топором пальцы на обеих руках. Все десять пальцев, до второй фаланги... Но не до конца обрубили, - продолжал он, по-прежнему не глядя на меня, - пальцы потом срослись. Ужасно, правда, срослись, так, что глядеть страшно, но все же какие-никакие, а руки... А в тот момент она, обезумев от боли и горя, волоча болтающиеся, как плети, руки с обрубленными пальцами, оставляя за собой кровавую дорогу, бежала на обрыв, чтобы броситься вниз, в реку. И когда она добежала, то вдруг почувствовала, как отчаянно бьется в животе ребенок, словно понимая, что она собирается сотворить, словно умоляя о жизни... Так она осталась жить, а через три месяца на свет появился мой отец, которого она назвала именем деда... Он рассказывал это очень просто и твердо. Как-то повествовательно, как сказку рассказывал: "Жили-были..." И от этого делалось еще страшней, и хотелось сжимать кулаки и плакать оттого, что это было на свете... - Я не знаю, зачем все это тебе рассказываю, - виновато сказал он. - Я приготовил положительные эмоции, целый вагон хороших анекдотов. Но когда я тебя увидел, то понял, что анекдоты не нужны. Поэтому рассказываю что-то не то... - Именно то! - нетерпеливо перебила я его. - Именно, именно то! - Ну тогда слушай дальше, - сказал он и переложил сетку с колен на скамейку. Апельсины свободно раскатились, и один даже упал со скамейки, застряв в сетке и оттягивая ее, как баскетбольный мяч. - У бабули не осталось ни одной дедовской фотографии. Так уж получилось. Люди редко в то время фотографировались, и потом, она тотчас же уехала из того городка, где жила с дедом. Я не думаю, чтобы она забыла его лицо. Ведь мой отец поразительно похож на деда, а я, говорят, еще больше. Нет, конечно же, она прекрасно помнила его лицо, хотя с того дня прошло пятьдесят лет... И вот это было совсем недавно, месяца три назад - какие-то дальние родственники из Киева прислали вдруг фотографию деда. Они, наверное, копались в своем альбоме и наткнулись на нее. Сначала не могли вспомнить, кто это, а когда догадались, решили прислать ее нам. И то правда - зачем валяться чужой фотографии в семейном альбоме... Ты знаешь, я никогда еще не видел таких лиц у людей, какое было у бабушки, когда она распечатала письмо с фотографией. Знаешь, это, наверное, совсем нелегко - увидеть лицо любимого, которого похоронила пятьдесят лет назад. Она не сказала ни слова и весь день провозилась на кухне. Но ночью... У нас тесновато, и мы с бабушкой спим в одной комнате. И я слушал, как всю ночь она проговорила с дедом. Плакала и говорила: "Ну, как я тебе нравлюсь? Посмотри, на что я стала похожа. Ты видишь эти руки? Что же это творится, боже мой, что твой младший внук на год старше тебя?" Потом, утром, она мне призналась: "Когда я разорвала конверт и оттуда выпала его фотография, у меня помутилось в голове, и я, знаешь, на самую маленькую секунду подумала, что мне двадцать два года, а он уехал на ярмарку, в Дунаевцы, и пишет мне оттуда письмо. А его смерть и вся моя жизнь - это просто страшный сон, который снился прошлой ночью..." Больше ничего интересного я не расскажу. Ешь апельсин, не напрасно же я за ними в очереди стоял! - Мне эта жизнь кажется удивительно прозрачной и ясной... - задумчиво проговорила я. - Можно смотреть на мир сквозь историю этой скорбной жизни и отсеивать добро от зла... - Я хочу, чтобы ты съела апельсин на моих глазах. Вот смотри, я его почистил... Кто это идет там, в конце аллеи? - Это Макар Илларионович! - испугалась я. - Сейчас мне влетит за то, что я в тихий час здесь болтаюсь! - Что за имя, боже! - сказал он. - Карл у Клары украл кораллы. Но Макар Илларионович даже не остановился. Он стремительно прошел мимо нас, не взглянув на меня, и скупо обронил: - Долго не сиди. Сыро... - Его удаляющаяся четырехугольная спина в белом халате казалась мне оплотом надежды и веры. - Кто тебе будет делать операцию, этот Фантомас? - спросил Борис, глядя вслед Макару Илларионовичу. - Что у него с шеей? - Это фронтовое ранение, - сказала я. - Он мне рассказывал когда-то, очень давно, девять лет назад, и я уже смутно помню эту историю... Наши форсировали реку, а на том берегу были немцы и держали нас под непрерывным огнем. И в общем, кому-то из наших нужно было переплыть реку и что-то узнать или сделать - я в военных делах ничего не понимаю. Но это задание было равносильно смертному приговору - настолько опасной казалась переправа... И тогда командир Макара Илларионовича сказал: "Ребята, нужно плыть. Того, кто решится, представлю к ордену..." И Макар бросился в воду. Вот тогда он и получил это ранение в шею. Но все-таки доплыл и что полагалось сделал. А вот голову повернуть - ни в какую! - А орден?- заинтересовался Борис. - Командира в том бою убило... Я спросила у Макара Илларионовича: вот когда он плыл, о чем думал? А он говорит: "Вот представь себе, думал, как по селу перед девчатами пройдусь - сапоги начищены, гимнастерка новенькая, а на груди - орден! Когда ранило, тогда уже твердил себе: "Выплыть... выплыть..."" Насчет девчат он, конечно, пошутил. Он вообще шутник. Первую операцию он мне сделал, когда я в первый класс пошла. И за день до нее говорил: "Представляешь, будет у вас когда-нибудь урок анатомии, на котором изучают человечьи потроха. А ты встанешь и скажешь: "Видали вы человека с одной почкой?" Вот смеху-то будет!" Но та операция была ерундой по сравнению с предстоящей... Тогда можно было шутить... Борис ничего не ответил, и мы еще посидели так тихонько, греясь на скудном осеннем солнышке. Я вспомнила, что сейчас должен прийти Максим, и представила, как я буду сидеть между ними - такими красивыми парнями. И как это будет выглядеть. - Ну ладно... - сказала я ему. - Посидел, и будет. Проваливай... Я проводила его до проходной, чуть отставая и пытаясь запомнить его плечо и щеку - то, что мне было видно, это на всякий случай, если он больше не придет. "Случись что-нибудь! - мысленно молила я то обстоятельство, которое еще не имело названия в моем воображении, но которое должно было расставить все по своим полкам... - Случись что-нибудь!" И случилось. Как тогда, у подъезда. - Ты знаешь! - вдруг остановившись, воскликнул он. - Совсем забыл тебе сказать! Я ведь сейчас встретил в автобусе ту девушку, из театра! - Вот так удача, - сказала я страшным голосом, забыв поставить восклицательный знак в конце предложения. - Надеюсь, на этот раз ты не упустил случая... - Ни за что бы не упустил! Я бы ехал за ней до самой конечной остановки, если бы... - он хитро посмотрел на меня, - ...если бы не торопился так к тебе... ...Ночью меня разбудило ощущение резкой перемены во всем окружающем мире. Я поднялась и подошла к окну. Сильный ливень избивал и без того голые, беззащитные деревья. По всему стонущему от ветра парку шла жестокая расправа над теплом и безмятежной ясностью самонадеянной осени. Я отошла от окна и легла, заложив руки за голову. По противоположной стене до рассвета метались, прося пощады, ошалелые тени деревьев. Все это было похоже на позор разгромленной армии. А под утро за окном медленно поплыл снег. Он падал бесшумно и устало, как будто не являлся впервые, а возвращался на эту землю. Возвращался мудрый и умиротворенный, пройдя долгий путь, неся в себе некую разгадку и успокоение людям... Сквозь сон я слышала, как пробуждалась клиника, хлопали двери в умывальной, шаркали больничные тапочки. Потом открылась дверь в нашу палату, быстро вошел Макар Илларионович. Он подошел к моей койке и положил руку мне на плечо. Этот жест был властным и успокаивающим одновременно. И я все поняла. - Макар Илларионович, что? Уже? Уже сейчас? Неужели сейчас?! - Губы у меня одеревенели, и я не могла ими шевелить. - Ты у нас умница, - серьезно сказал он. - Ты должна нам помочь. Ты же умница! - Вы думаете, я могущественная, как Микки Маус? - пытаясь улыбнуться дрожащими губами, спросила я. - Микки Маус тебе в подметки не годится, - так же серьезно сказал он. Можешь взять его к себе в адъютанты. Выходя из палаты, он остановился в дверях. - Ну, отдохни еще секунду. Полежи, подумай о чем-нибудь веселом. Как только за ним закрылась дверь, я схватила карандаш и, вырвав из ученической тетради листок, быстро написала: "Папа, прости меня! Я всех вас очень люблю!" И тут я взглянула в окно. И увидела, как на зеленых санках, в рыжем меховом комбинезоне мчит по чистейшему снегу повелитель всего живого на земле Гогия, а запряженный в сани счастливый усатый родитель делает громадные скачки, отчего его нескончаемые ноги еще больше похожи на складную металлическую линейку. И я скомкала этот жалкий листок бумаги и швырнула его в сторону. Внезапно я вспомнила бабушку Бориса и подумала: помнит ли она, спустя пятьдесят лет, живое прикосновение своего юного мужа? Помнят ли ее руки прикосновение к его рукам? Нет, наверное. Наше тело забывчиво. Но оно живо - его объятие! Оно ходит по земле в образе его сына и внука, еще больше похожего на деда, чем сын! Жива моя мама. Потому, что я жива. И буду жить долго-долго. "Да, - подумала я, - вот это главное; люди ходят по земле. Одни и те же люди, только с поправкой на время и обстоятельства. И если понять это и крепко запомнить на всю жизнь, то не будет на земле ни смерти, ни страха..." "А теперь я полежу еще секунду и подумаю о чем-нибудь веселом, сказала я себе. - О чем же? Ну хотя бы о том, как завтра или послезавтра придет Борис и напишет мне записку, какой-нибудь каламбур вроде: "Оперативно здесь делают операции!" А я в ответ на том же листке попрошу медсестру написать крупно, латинскими буквами: "Po blatu"..." 1977
Перейти к странице: