Одинокий пишущий человек
Часть 4 из 44 Информация о книге
Вышколенная жажда славы Я выросла в семье, где считалось, что ребёнок должен «достичь» и «достигать» ежедневно; обязан добиваться всего на самом пределе своих силёнок. И ещё чуток, там есть ещё два сантиметра до вершины. Вот эти два сантиметра идут на окончательную отделку той материи, из которой кроят писателей. А ещё – честолюбие. Неловко, а признаться надо: с детства я была чрезвычайно честолюбива. Мне хотелось быть «знаменитой». Моя сценическая карьера началась в два года, в то лето, когда мы с мамой отдыхали в горном пансионате «Бричмулла». Меня вывезли «дышать воздухом» после брюшного тифа, едва меня не прикончившего. Лысая крошечная пичужка, с лысой целлулоидной куклой Мальвиной в руках, я тем не менее собирала вокруг себя – по рассказам мамы – небольшую толпу взрослых людей, декламируя бесчисленное множество стихов, совершенно не детских. На кухне нашей коммунальной квартиры с утра до ночи работала радиоточка, а новенькая моя память была такова, что, однажды услышав голос артиста, я в точности повторяла совершенно непонятные мне слова тем же голосом: хорошая дикция и умение копировать разных людей – это у нас семейное. «Не образумлюсь… виноват, и слушаю, не понимаю… – произносила я басом, прижимая к груди лысую Мальвину. – Как будто всё ещё мне объяснить хотят. Растерян мыслями… чего-то ожидаю… Слепец!» Зрители хохотали, изумлялись, качали головами. Думаю, я была для них чем-то вроде учёного карлика или дрессированной собачки. Мамины попытки остановить это безобразие успеха не имели. Я отбивалась, взбиралась на скамейку, протягивала ручонку-веточку к прохожим и завывала: «Слепец! Я в ком искал награду всех трудов!..» Учитывая, что мать и сама была актрисой-будь-здоров, я могла бы заподозрить её в некотором преувеличении. Но в семье сохранилась фотография! На неё и сейчас невозможно смотреть без смеха. Вечерами, дважды в неделю, на танцплощадке пансионата проходили концерты. Из городской филармонии приезжали певец или певица. Солист выходил в центр асфальтированного круга, а по краям на деревянных скамьях рассаживалась публика. «Тем вечером выступал дядька один, баритон, – рассказывает мама. – Представительный такой, чёрная шевелюра, баки… Он снял шляпу, положил на скамейку, вышел в круг и ну романсы наворачивать. Между прочим, неплохо пел… Вдруг ты угрём соскальзываешь с моих колен, хватаешь его шляпу, нахлобучиваешь на свою лысую башку и вышагиваешь прямо в центр площадки. Приревновала, значит, к вниманию публики! Очень кстати у одного парнишки там оказался фотоаппарат. Он и щёлкнул тебя – в полёте к славе». Фотография черно-белая, с вырезными краями: просто шляпа на ножках, которые очень решительно направляются к певцу. А тот стоит, посреди заливистой рулады: «…всё то ж о-о-очарова-анье!» – ладонь прижата к груди, другая протянута к публике. Видимо, теряется в догадках – с чего это все давятся со смеху? Я за его спиной, в двух шагах. Интересно, что я собиралась делать? И спросить сегодня некого… Короче, я всегда была уверена, что непременно стану знаменитой. Волнующие детские мечтания: я поднимаюсь по ступеням на сцену, я у всех на виду! Меня слепят софиты! Аплодисменты!!! Я кланяюсь! Воображение не уточняло: за каким, собственно, дьяволом я полезла на подмостки. Неважно! Главное, я у всех на виду. Имя моё – на огромной афише! Мимо неё идут по тротуару люди, останавливаются, читают вслух: ДИНА РУБИНА! Когда сильно мечтаешь, можно домечтаться бог знает до чего. Недавно после выступления в одном из городов Израиля ко мне подошла женщина. Торопливо объяснила: она туристка, приехала в гости к сестре и вот так удачно попала на мой концерт. Уполномочена передать привет от своей соседки, цыганки. «Она мал что цыганка, она ещё всё времь в отсидке. Выйдет, прокантуется недель-другую – и опять на зону. И вот эта самая цыганка… «Людка, – говорит, – ты в Израи́ль едешь, найди там женщину одну, Динарубина зовут. Она из наших, из цыган. Баба душевная, с пониманием. Передай: ежли загребут её, пусть просится на нашу, триста восемьдесят пятую строгого режима. А мы греть её будем, в обиду не дадим, так и передай». Я, помнится, заиндевела от красоты момента. Вот оно, признание народное! Не забыть бы: триста восемьдесят пятая, строгого режима. Да любой писатель душу продаст за подобное свидетельство славы! Кстати, об имени и афише Я родилась очень маленькой, чуть ли не полтора кило весом. Отходы производства… В ту ночь в роддоме родилось семеро мальчиков и вот я, такая. Не мышонка, не лягушка. Отец и вообще мечтал о сыне. Он с горечью сказал: «Все родили мальчиков, одна она умудрилась родить… вот это…» Тем не менее домой меня забрал. На другой день проведать маму пришла её подруга, завуч вечерней школы, где мама преподавала. Она заглянула в коляску, промямлила: «Девочка… э-э-э… миниатюрная. Как назвали?» В девятом классе мама была влюблена в голливудскую кинодиву Дину Дурбин, раз двадцать слушала, как та исполняет песню «Отчи тчёрние…». Дала себе слово назвать будущую дочь в честь любимой актрисы. «Я назвала её Диной», – сказала мама. Её приятельница преподавала литературу, была человеком возвышенного строя мыслей, а может, просто хотела маму утешить – ясно ведь, что с ребёночком что-то… неладное. Она прикрыла глаза и торжественно отчеканила: «Дина Рубина!.. Я вижу это имя напечатанным на афише. – И оживилась: – Нет! Я вижу это имя на обложке книги». История семейная, обкатанная, рассказывалась раз сто – возможно, потому я и выросла в полной уверенности, что стану «знаменитой»? Кстати, пенсионеры, ещё помнящие фильмы с Диной Дурбин, и сейчас иногда обращаются ко мне именно так: «госпожа Дурбин!» Вообще, странно, что я названа в честь постороннего человека. У евреев, как и у многих народов, ребёнка принято называть в честь родственника. А я недавно читала, что девяностолетняя старушенция Дина Дурбин благополучно доживала свою жизнь во Франции, в Нофль-ле-Шато. Что ж, будем считать это залогом какой-то невероятной живучести – и имени, и его носителя. Хотя живучести и в моей собственной родне хватает. Всю жизнь меня – и среди друзей, и в семье – сопровождает звонкое «Динка»; даже странно стареть под этим задорным коротеньким именем. И хотя в Ташкенте моего детства каждая третья собака бегала с этой кличкой, у меня никогда не было никаких претензий к собственному имени. Оно меня и сейчас устраивает, по другим уже причинам: ловко и сжато укладывается на обложках моих книг, коротко-упруго, пружиной взлетает по корешку. Вот что мне действительно нравится, так это моё отчество: Ильинична. Оно и льётся в начале, и так уютно приседает на окончании. Имя моего отца – Илья – кажется мне совершенно роскошным. Во-первых, это одно из ярких библейских имён моего народа. Илья-пророк – шутка ли! Во-вторых, есть в нём какая-то щедрость, и мягкость, и былинное мужество. Жаль, что в Израиле нет в обиходе отчеств. Приезжая в Россию, я кайфую, услышав своё полное имя, тянущее за собой пушистый лисий хвост: «Диныльи-инишна…» Так вот, о достижениях Интересно, как этот чёртов «синдром шута» сочетался с отцовой мизантропией, которая с годами проявляется во мне всё сильнее. И тем не менее. Клокочущее внутри желание осуществиться творчески приобретало у меня самые причудливые формы. Например, пару лет я выпускала семейную стенгазету «Гоп со смыком!» – оформление, содержание и техническое исполнение целиком принадлежало мне. Отец выдавал на мою затею половину ватманского листа и время от времени подходил и давал ценные профессиональные советы: «Ты зачем это к самому краю наклеила, балбесина?! Следи за пропорциями». Газету прикнопливали на стену по-настоящему, через месяц её сменяла другая. Как жаль, что абсолютно все в нашей семье лишены были чувства охранения времени и ничего, ничего не осталось от этого моего подросткового кипения. Будучи ученицей девятого класса, я устроила вечер чеховских рассказов. В актовый зал согнали три девятых и три десятых класса – приличное количество озорного народу, не спускающего промахов. Читала я наизусть, если правильно помню, три или четыре рассказа – литературный текст в то время запоминала мгновенно и навсегда. Два часа гарцевала на сцене, изображая старух, генералов, присяжных поверенных, извозчиков и кобыл. Шептала, напевала, говорила басом, визгливо хохотала… И знаете что: мне таки хлопали! Кричали, свистели, одобрительно топали ногами. Я кланялась – все же артисты кланяются. Маргарита Сергеевна, учительница русского и литературы, прилюдно назвала меня «мастером художественного слова». Пока тащилась на трамвае домой, я раз тридцать прошептала этот приз, это звание – мастер художественного слова! – снова и снова сплетая их в разном порядке. Наконец-то я стала знаменита! – пока в масштабе школы; эскапада с журналом «Юность» маячила в недалёком будущем. Но дома, кажется, ничего не рассказала. А зачем? К музыке это не имело отношения. Для отца же важны были только музыкальные достижения. Всё остальное не имело ровным счётом никакого значения. Взять хотя бы историю о тающем пластилине… Юлий Цезарь с перекошенным лицом Лет примерно в двенадцать я повадилась лепить из пластилина разные фигуры. Размера эти скульптуры были небольшого, но всё же материалу требовалось на них много. Поскольку мама была прижимиста и не то чтобы выдавала деньги по первому же намёку, я копила грошики, которые мне полагались на школьный завтрак: первый личный опыт на тему искусства и жертв. Пластилин был дёшев – в каком прекрасном мире мы жили! – я покупала по три коробки сразу, энергично смешивала все цвета в единую бурую массу и лепила… лепила… Лепила! До сих пор мои пальцы помнят упругое ощущение проминаемой гладкости, тугую сопротивляемость материала. Я всегда умела погружаться в работу. Зимой скульптуры можно было выставить на подоконнике. Проходя мимо, отец останавливался и, склонив голову набок, рассматривал этих людей. Иногда говорил что-то вроде: «тут у тебя в торсе пропорции нарушены» или «попробуй сделать каркас из палочек». Потом наступило лето… Ташкентский климат оказался беспощаден к нежным пластилиновым фигурам. Оставалась морозилка в холодильнике. Мать, надо отдать ей должное, терпела довольно долго. Но когда испортилась курица, купленная на Алайском, она в сердцах выгребла из морозилки мои труды и – не выбросила, конечно, это ж не почеркушки в тетрадках, всё же ребёнок сидел, старался-трудился, не гонял ворон – просто выставила их на тот же подоконник, где они и осели, обрюзгли, размякли… И погибли. Среди них было моё высшее достижение: бюст Юлия Цезаря размером где-то с большую чашку, скопированный со скульптуры, найденной в одном из отцовых альбомов. У нас дома всегда было полно альбомов живописи и скульптуры. Копия получилась настолько удачной, что отец трижды подходил, пока я лепила, давал советы и даже одобрительно хмыкал. Так вот. Юлий Цезарь полностью потерял лицо. Всё погибло! Я плакала горько, безутешно. Оплакивала свои будущие выставки, свою будущую скульптурную стезю. Свою «знаменитость». Провела, помнится, дня три в зоопарке перед клеткой с любимыми обезьянами, бормоча им что-то гнусавым от слёз голосом. Ничего, пережила и это. Писателей делают также из детских горестей, из растаявшей мечты, из обезьянок в клетке. Много лет спустя, будучи в хорошем настроении и, кажется, опрокинув стопарик, отец признался, что заметил тогда во мне «очень хорошие способности к лепке». Я даже не удивилась. Просто полюбопытствовала: «Почему же ты не помог? Были же детские студии… и твои же коллеги…» Он удивлённо глянул на меня, покачал головой: «Женщина – скульптор? Обречь тебя на эту каторгу? Через мой труп!» Я, помнится, расхохоталась и сказала: «Папа… я сорок лет на каторге, правда, другой». Для отца всегда всего было недостаточно: высоких оценок, тщательности проработки каких-нибудь сонат или этюдов. В детстве нас с сестрой это страшно обижало, даже ранило. Могла ли я представить, что когда-то буду вспоминать свои детские муки с благодарностью, ибо именно отец привил мне, точнее, вымуштровал во мне неистовую жажду совершенства. Моего личного проклятого совершенства. Первый написанный вариант текста никогда меня не устраивает, и назавтра он переписывается. Послезавтра я к нему возвращаюсь, потому что он чудовищно слаб, и я переписываю его до неузнаваемости. И так бессчётное количество раз, пока, измождённая, я не оставляю этот текст в покое – просто чтобы не сойти с ума. Я и в молодости просыпалась в пять утра и садилась за пишущую машинку, и так изо дня в день. Всегда жила жизнью рабочей, выматывающей, строго размеченной по часам и делам… Судя по фотографиям, в молодости я была, что называется, красива. Ума не приложу – зачем мне было выдано ещё и это оборудование. Не помню, чтобы оно как-то и где-то мною толково использовалось, принималось мною же во внимание или по-особенному как-то пригодилось. Бесполезный дар – в моём случае. Могла бы и обойтись, много лет думала я. Но с годами пригодилось и это собственное утреннее лицо в зеркале. Старение красивой женщины – пронзительный опыт, во многом трагический. И это пошло в ту же творческую топку. Звонкий поцелуй Судьбы Когда произошло то, что произошло, и мой рассказ опубликовали в журнале «Юность»…