Одинокий пишущий человек
Часть 6 из 44 Информация о книге
Я просто замерла от этой мысли, залюбовалась драгоценной цепочкой, вроде Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова… и так далее, до скончания веков. Связь поколений – вот что завораживает меня и в жизни, и в творчестве. Это очень заметно во всех моих книгах. С огромным любопытством наблюдаю за внучкой. Эта маленькая прохиндейка не только внешне на меня похожа. Куда интересней наблюдать за её попытками обвести взрослых вокруг пальца, сочинить несусветную чушь и ловко вывернуться из «разбора полётов». В погожий день, гуляя со своим керн-терьером, я иногда доходила до её садика. В 12.00 всю группу выпускали погулять во двор, мы с Шерлоком приближались к забору… и малыши бросались погладить собаку сквозь прутья решётки. Это был звёздный час моей внучки: до известной степени она становилась центром внимания. Она становилась популярной и знаменитой. В первый раз после такой приветственной возни мы с Шерлоком уже направились восвояси, и я услышала за своей спиной: «Это твоя собака?» «Моя!» – гордо ответствовала Шайли. «А кто это с ней гуляет?» «Наша домработница», – прозвучало без малейшей паузы. Дома я в полном восторге позвонила дочери пересказать этот дивный диалог. Та рассвирепела: «Ах, засранка! Ну, она у меня получит, пусть только домой вернётся!» «Оставь её в покое, – сказала я. – Может, она будет писателем?» Так о чём мы – о детстве? Бог с ним, оно давно уже прокручено в чудовищной писательской мясорубке. Раньше мне часто снились люди моего детства, моего двора, молодые родители, бабка с дедом на протезах. Но по мере того как я их описываю, исчерпываю, додумываю и прощаюсь, они снятся всё реже. А после выхода в свет романа «На солнечной стороне улицы» и мой Ташкент перестал меня беспокоить. Счастливая структура писательского мозга: ты выплёскиваешь на бумагу свои сны, свою память, свои страхи и прегрешения, детство и отрочество – да, в сущности, всю свою жизнь! – и дальше идёшь налегке, готовый воплотиться в чужие жизни, гулять по чужим городам и слушать чужой непонятный говор. Глава вторая Из дому надо выходить с запасом тепла Но как подумаю про долгий путь оттуда… Не надо! Нет! Уж лучше не пойдём. Давид Самойлов – Д.И., ваш роман «На солнечной стороне улицы» прежде всего – о сложной системе отношений, связей, вибраций окружающего мира, в котором вырастает юный человек. Внутренние судьбы ваших героев не имеют словаря. Там снимают с себя наручники, именуемые культурой, и возникает нечто новое, иной космос. Возможно, причиной тому – местность, в которой протекает действие романа? Говоря о Востоке, мы часто подразумеваем некую мудрость, с оттенком мистики, свойственную восточным людям. Вы ощущаете это качество в себе? – При чём тут восточная мудрость? Среди восточных людей я встречала потрясающих идиотов. Если же вы имеете в виду взросление в бурной и разношёрстной толпе персонажей, среди которых проходила моя ташкентская жизнь, точнее назвать это не мудростью, а, скорее, гибкостью. Это гибкость, привычка уживаться в обществе пёстром и неоднородном по всем векторам: национальному, социальному, эмоциональному, этическому. Примите также к сведению коренную данность – ислам. Он был стреножен советской властью, одомашнен и выливался по большей части в красоту национальных обычаев, вкусную еду, гостеприимство к любому незнакомцу, кто переступает порог твоего дома; но помнил и другие времена: например, женщин в паранджах. Просто в ежедневном обиходе мы практиковали то, что ныне именуется извращённым и опустошённым словом «толерантность». Говоря проще, мы интуитивно понимали: что можно человеку сказать, а от чего лучше воздержаться. К «восточной мудрости» это не имело отношения. Это была коммунальная мудрость ташкентского двора. Босое постижение милосердия и добра Главный урок детства: опыт плавания в своеобразном Ноевом ковчеге. Вокруг клубились десятки этносов со своими обычаями, привычками и наречиями. Но и мусульманские традиции в ауре города были достаточно сильны: уважение к гостю, уважение к старшему по возрасту, почтение к хлебу, невозможность выбросить даже засохший его кусок… Об этом можно говорить часами. Дворовая жизнь ребятни в Ташкенте была – уверена! – гораздо более насыщенной и увлекательной, чем в любом городе средней полосы России: климат. Вся жизнь на виду. Да и сам человек – маленький, большой – как на ладони. Открытая, горячая загорелая кожа, задубевшие пятки отважных и неутомимых маленьких ног… Чуть ли не девять месяцев в году мы бегали во дворе налегке, часто босиком, домой заскакивали, чтобы выбежать через пять минут с горбушкой хлеба, посыпанной солью и натёртой чесноком. Откусывать давали избранным, приближённым. Наш знойный мир был необъятен: соседние бахчи, поля с развалинами глинобитных домишек. По весне всё вокруг полыхало волнами багровых маков, а руины кишели всякой опасной живностью, вроде скорпионов, которых мы ловили в банки и заливали спиртом – это было противоядием от будущих укусов. Печать окружения, иначе говоря, печать местности, где мы растём и взрослеем, всегда настолько выразительна и несмываема, что, например, своих ташкентцев я опознаю буквально в первые минуты знакомства. В манере говорить, в жестах, в мимике у них наличествует (за редчайшим исключением) такой важный социальный витамин – «презумпция дружелюбия»: ненавязчивая и ненатужная готовность к разговору, к улаживанию спора, к эмоциональной отдаче. Не говоря уже о немедленном, как инстинкт, позыве накормить гостя. Это в нас впиталось узбекское гостеприимство – важнейший закон жизни народа. Я твёрдо знаю: всё или почти всё, что есть сносного в моём тяжёлом характере, – это влияние многоголосой ташкентской улицы, точнее, ташкентского двора. Тот же двор воспитал в нас осторожность, бдительность и гибкость в разных передрягах. И потому, сталкиваясь в своих многочисленных поездках с представителями самых разных эмиграций (американской, израильской, немецкой и проч.), я ещё ни разу не повстречала ташкентца, который бы не держал ударов судьбы, не выстоял и, как следствие, не преуспел. Впрочем, об этом уже написан, экранизирован и переведён на множество языков роман «На солнечной стороне улицы». Не хочется повторяться. Расскажу только вот о чём. В конце 1945-го мой отец, демобилизованный младший лейтенант Илья Рубин, приехал в Ташкент к своим престарелым родителям – те были эвакуированы в Среднюю Азию из Харькова в начале войны. Он вышел из поезда на незнакомый перрон, миновал вокзальную площадь и пошёл по тихой улице в поисках нужного адреса. Заблудился в переулках среди саманных домишек, растерялся… и постучал в синюю калитку в глинобитном дувале чьего-то двора – просто спросить дорогу. Вышел пожилой узбек, увидел фронтовика, предложил подождать, ушёл и… вернулся с пиалой. Сказал: «Сначала попей чаю, сынок. Потом расскажу, как идти». «Так меня встретил Ташкент, – говорил отец. – И вот уже сорок лет я об этом помню». Я выросла среди людей, многие из которых после войны остались в Ташкенте – хотя могли бы вернуться туда, откуда были эвакуированы. Но по разным причинам не вернулись. Не только потому, что Ташкент – «город хлебный». Не такой уж он был и хлебный в военные годы: так же, как вся страна, голодал, стоял в очередях за жидкой мучной бурдой, затирухой, получал хлеб по карточкам. Так вот, дело не в «хлебности» Ташкента и его жителей, а в душевной приёмистости, той самой терпимости к ордам голодных и не всегда симпатичных «квартирантов», что обрушились на город. Достаточно вспомнить легендарного кузнеца Шомахмудова, который принял в свою семью и воспитал больше десятка разноплемённых сирот. Не знаю, хотелось ли ему этого; думаю, не мог не подобрать. Для нас, выросших после войны, эта история была привычно «школьной», почти официозной, её вспоминали на День Победы – местный такой символ гордости (помню, на эту тему и фильм был снят, «Ты не сирота!» назывался, в нём играла мамина ученица Лариса Лупиан, будущая жена Михаила Боярского). Но однажды, уже взрослой, проходя мимо памятника тому кузнецу, я вдруг подумала: как же он всех кормил, этот человек, ведь у него наверняка и своих голодных ртов было достаточно? Как смог прокормить всю эту ораву – не месяц, не два, а годы, да ещё какие годы?! Никакая это не «толерантность», это особый вид мужества, невозможность уклониться, деяние подлинной естественной доброты. Если хотите – да, народная этика Востока. А детский дом Антонины Ивановны Хлебушкиной? Эта женщина, которую воспитанники называли мамой, дала свою фамилию всем малолетним сиротам. Сейчас по всему миру живут в разных странах множество Хлебушкиных. С одним таким, в Израиле, я знакома. И опять же, именно сейчас, будучи немолодым человеком, я думаю: сколько добра должна была излучать эта женщина, сколько силы и душевного тепла, чтобы согревать множество осиротевших детских сердец! Да ведь это настоящая электростанция любви… И это – Ташкент. Мне, конечно, повезло: любой писатель выжимает из собственного детства драгоценный экстракт для своих книг. Писатель рождается где угодно – в Индии, Новой Зеландии, в Британской Колумбии, на магаданской зоне, в столице империи с её культурными сокровищами, в деревне на Алтае… Писатель всегда заложник своего детства, но он и властитель своего детства, он – победивший и побеждённый гладиатор. Мне повезло: столько ярого солнца, базарного ора, душевного тепла и синего золота небес было пролито в детстве на мою всегда растрёпанную макушку, что хватило бы и на десять романов о моём городе. Но я написала один… «Меня там не было…» С годами начинаешь перебирать воспоминания, которые когда-то казались незначительными, осознавать детали, вроде такие неприметные, но заговорившие со мной именно теперь, причём особыми тайными знаками: и мы пригодны для прозы! И мы, и мы! – кричат эти воспоминания. И многое уже иначе освещено, многое занесено палой листвой, виноградной пыльцой, гулом спелого арбуза, когда прикладываешь ухо к его полосатому боку… Передо мной проходят люди разных этносов, приветствуя меня – каждый по-своему. Я выросла среди узбеков, таджиков, уйгуров, киргизов; среди татар – казанских и крымских. Это были две разные общины. Образованные, красивые, как итальянцы, белокожие казанские татары и острые, гортанно-беспокойные крымские. Директор музыкальной школы, где я училась, был огненнобородым, орлиным и яростным человеком; поговаривали, что он подписывал какие-то протестные письма, ездил в Москву на демонстрации, боролся за возвращение своих соплеменников на родину в Крым. В средней полосе России он давно бы уже слетел с должности и, возможно, угодил в места отдалённые. В Ташкенте он продолжал принимать экзамен на беглость пальцев. Меня выделял среди остальных учеников и, кажется, натягивал оценки на экзаменах – мама уверяла, из-за того, что его дочку тоже звали Диной. («Международное имя», – поясняла мама, подчёркивая это как своё личное достижение.) Итак, татары двух мастей… Евреи – трёх мастей: ашкеназы, бухарские (те говорили на своём непонятном языке, их почему-то понимали зеленоглазые таджики) и караимы, совсем уже неясного происхождения люди. В полуподпольном еврейском фольклоре Кашгарки они считались слегка запачканными необъяснимой выживаемостью в годы немецкой оккупации. «Они как-то доказали немцам, что они не евреи», – говорил дед. «Как доказали, деда?» «А так: нас, говорят, не было, когда тому парню прибивали гвоздями ноги к деревяшке. Мы, говорят, в то время были сильно заняты в Вавилоне». Летнее утро, каникулы, веранда, покрытая парчовой шалью утреннего солнца. Дед сидит на своём топчане ещё не бритый, ещё не пристегнувши протезы. Бабка перед ним – на низкой скамеечке, бинтует ему культи ног, раздражённо вставляя свои замечания в нашу, как считает она, идиотскую беседу… А перед моим вечно возбуждённым воображением встаёт эпическая картина. Деду уже никто не прибьёт ноги к деревяшке, как тому парню , у него ведь уже нет ног. Это хорошо! А хитрожопые караимы похожи на восьмой отряд в пионерлагере, когда всех нас согнали на линейку из-за разграбления «комнаты славы» с кучей её никчёмных спортивных кубков и портретов погибших футболистов «Пахтакора». «Кто это сделал?!» – «Не мы! – вопил тридцатью глотками восьмой отряд. – Нас тут не было! Мы были в походе!» «А кто прибивал?» – живо интересуюсь я. «Хватит, Сендер!» «Не знаю, меня там не было», – презрительно отвечает дед. «И меня!» – вставляю я. «И тебя там тоже не было». «Хватит! – повторяет бабка. – Генук! Никому не нужная майса», – тремя словами расправляясь с чужим богом. Кстати, в юности я была очарована поэзией Нового Завета, как-то легко пролетая все имеющиеся там оскорбления в адрес моего народа, что за минувшие века понатыкали в текст переписчики евангелий. Я пропускала все эти «порождения ехидн», «фарисеев», все проклятия и обзывалки – справедливо полагая, что судить ни о чём не могу, ибо меня там не было . Я много читала на богословские темы: труды Сергея Булгакова, Николая Бердяева, Владимира Соловьёва… Модный в эпоху застоя религиозный тамиздат таскала мне соседка Люба, художница и интеллектуалка, христианка новейшей антисоветской формации. В те годы такие фигуры частенько встречались в интеллигентской среде. И однажды, принимая от меня очередную стопку прочитанных книг, для конспирации завёрнутых в газету, она сказала: «Вы уже так свободно ориентируетесь в теме, Дина. Почему бы вам не сделать следующий логичный шаг? Я договорюсь с отцом Николаем…» Это и в самом деле был бы вполне логичный шаг, и я знакома со многими, кто его сделал, легко перешагнув через две тысячи лет погромов и костров инквизиции, через непременные гетто европейских городов, через унижения черты оседлости; наконец, через то самое грандиозное всесожжение моего народа в середине двадцатого века. Просто они мало что знали на эту тему. В конце концов, это было давно и их там не было .