Остров в глубинах моря
Часть 12 из 28 Информация о книге
Помочь умереть Спустя месяц на развалинах Ле-Капа, представлявших собой груды покрытых пеплом обломков, Сонтонакс провозгласил освобождение рабов в Сан-Доминго. Без их поддержки он не мог бороться со своими внутренними врагами и с англичанами, к тому времени уже оккупировавшими южную часть острова. В тот же самый день Туссен в своем лагере на испанской территории также объявил об освобождении. Под документом он поставил подпись: Туссен-Лувертюр — имя, под которым и вошел в историю. Ряды его сторонников все множились, он обладал большим влиянием, чем любой другой вождь мятежников, и к тому времени уже подумывал сменить знамя, потому что только республиканская Франция признает свободу его народа, которую ни одна другая страна не была расположена терпеть. Захария ждал этого с тех пор, как вошел в разум. И с тех пор он жил с неотступным желанием свободы, хотя его отец и взял на себя труд с самой колыбели вытравливать из сына гордость, подсказанную позицией мажордома — должностью, которую обычно занимали белые. Захария снял униформу опереточного адмирала, взял свои сбережения и поднялся на борт первого корабля, снимавшегося с якоря в тот день, даже не спросив, куда направляется судно. Он осознал, что освобождение рабов — не более чем карта в политической игре, которая в любой момент могла быть отозвана, и решил, что не желает находиться в Сан-Доминго, когда это случится. За столько лет, проведенных бок о бок с белыми, он досконально их изучил и предположил, что если во Франции на ближайших выборах в Национальное собрание победят монархисты, они сместят Сонтонакса с его поста, проголосуют против освобождения и неграм в колонии вновь придется бороться за свободу. А он не желал приносить себя в жертву: война виделась ему безумным расточительством ресурсов и жизней — самым неразумным методом разрешения политических конфликтов. В любом случае его опыт мажордома не имел никакой ценности на этом острове, опустошаемом насилием еще со времен Колумба, и следовало воспользоваться случаем, чтобы открыть для себя другие горизонты. Ему было тридцать восемь лет, и он был готов начать жизнь с начала. Этьен Реле узнал о двойном провозглашении отмены рабства за несколько часов до смерти. Его рана в плечо быстро воспалилась в те дни, в которые был разграблен и выжжен до фундаментов Ле-Кап, и когда он наконец смог ею заняться, гангрена уже началась. Доктор Пармантье, все эти дни без отдыха лечивший сотни раненых с помощью монахинь, выживших после изнасилований, осмотрел его, когда было уже поздно. У Реле была раздроблена ключица, а расположение раны не позволяло прибегнуть к такой крайности, как ампутация. Средства, которым доктор выучился у тетушки Розы и других лекарей, также оказались в этом случае бессильны. Этьен Реле повидал на своем веку множество самых разных ран, и по тому, как пахла его собственная, знал, что умирает; но более всего он сожалел о том, что уже не сможет защищать Виолетту от тех напастей, что сулит ей будущее. Лежа ничком на голых досках госпитальной койки, он тяжело дышал, покрытый липким потом агонии. Боль его для любого другого была бы невыносима, но он за свою жизнь получил немало ран, жизнь его всегда была полна лишений, и он был исполнен стоическим презрением к низким телесным потребностям. Он не жаловался. Закрыв глаза, он вызывал в памяти образ Виолетты: ее свежие руки, ее хрипловатый смех, ее ускользающую талию, просвечивающие ушки, темные соски и улыбался, чувствуя себя в этом мире самым счастливым мужчиной, ведь он четырнадцать лет обладал Виолеттой — влюбленной, прекрасной, вечной, его собственной. Пармантье не пытался отвлечь его, ограничившись лишь тем, что предложил ему выбор: опий, как единственно доступное обезболивающее, или смертоносную микстуру, способную положить конец этой пытке за несколько минут. Этот выход он, будучи врачом, не должен бы был даже упоминать, но на этом острове он стал свидетелем таких страданий, что клятва спасать жизнь любой ценой потеряла для него всякий смысл: в некоторых случаях более этично помочь человеку умереть. «Яд, если только он не понадобится другому солдату», — сделал свой выбор раненый. Доктор низко склонился, чтобы расслышать его слова, — голоса не было, только шепот. «Найдите Виолетту, передайте ей, что я люблю ее», — прибавил Этьен Реле, пока его собеседник еще не вылил ему в рот содержимое флакона. В этот момент на Кубе Виолетта Буазье ударилась правой рукой о каменную чашу фонтана, куда пришла за водой, и опал в ее перстне, который она не снимала четырнадцать лет, треснул. Она так и села возле фонтана, испустив приглушенный крик и прижав руку к сердцу. Адель, которая была рядом, подумала, что ее укусил скорпион. «Этьен, Этьен…» — шептала Виолетта, обливаясь слезами. В пяти кварталах от фонтана, где Виолетта узнала, что она осталась вдовой, Тете стояла под навесом в саду лучшего отеля Гаваны рядом со столиком, за которым Морис и Розетта пили ананасовый сок. Ей не позволялось сидеть в присутствии других гостей, как и Розетте, но девочка сходила за испанку: никто не подозревал о ее истинном происхождении. Морис же способствовал этому обману, обращаясь с ней как с младшей сестрой. За другим столом Тулуз Вальморен беседовал со своим шурином Санчо и его банкиром. Флот с беженцами, который генерал Гальбо вывел из Ле-Капа в ту роковую ночь, подняв все паруса, взял курс на Балтимор, осыпаемый дождем пепла, но некоторые из ста кораблей направились на Кубу, увозя на своем борту тех больших белых, у которых на острове имелись семьи или коммерческие интересы. Одним прекрасным утром на острове высадились тысячи французских семей, намереваясь переждать там политические неурядицы Сан-Доминго. Они были встречены со щедрым гостеприимством кубинцами и испанцами, которые никогда не думали, что перепуганные гости могут со временем превратиться в постоянных эмигрантов. С ними и прибыли Вальморен, Тете и дети. Санчо Гарсиа дель Солар привел их в свой дом, который за эти годы, в отсутствие хоть кого-нибудь, кто взялся бы его поддерживать, пришел в еще большее запустение. Заметив тараканов, Вальморен предпочел поселиться с семьей в лучшем отеле Гаваны, где он с Морисом занимал самый дорогой номер люкс с двумя балконами, обращенными к морю, а Тете с Розеттой спали в комнатушке с земляным полом без окон, предназначенной для рабов, сопровождавших в путешествиях своих хозяев. Санчо вел беззаботную жизнь завзятого холостяка. Он тратил больше того, что мог себе позволить, на вечеринки, женщин, лошадей и за игорным столом, но, как и в юности, все еще мечтал сколотить состояние и вернуть своей фамилии престиж времен его дедов. Он постоянно охотился за удобными для инвестиций случаями. Собственно, именно так пару лет назад и пришла ему в голову мысль купить земли в Луизиане — на средства Вальморена. Его собственный вклад в предприятие заключался в коммерческом таланте, связях и работе, но при условии, что ее не будет слишком много, как он сказал как-то раз со смехом. Роль зятя заключалась во вложении капитала. С тех пор как эта идея обрела конкретные очертания, Санчо стал довольно часто ездить в Новый Орлеан и купил участок на берегах реки Миссисипи. Вначале Вальморен относился к этому проекту как к сумасшедшей затее, но теперь эта земля была той единственной собственностью, которую он надежно держал в руках, и он вознамерился превратить эту заброшенную землю в огромную плантацию по производству сахара. В Сан-Доминго он потерял довольно много, но кое-какие ресурсы у него еще имелись — благодаря инвестициям, совместным с Санчо делам, а также хорошему коммерческому чутью его еврея-агента и банкира на Кубе. Именно такую версию он изложил Санчо и намеревался предложить любому другому, кто имел бы нескромность задавать ему подобного рода вопросы. Однако наедине, перед зеркалом, он не мог отделаться от правды, которая обвиняла его из глубины его собственных глаз: большая часть этого капитала принадлежала не ему, а Лакруа. Он повторял себе, что совесть его чиста, потому что он никогда не старался ни нажиться на трагедии своего друга, ни завладеть этими деньгами — они просто с неба свалились ему прямо в руки. Когда семья Лакруа была уничтожена мятежниками в Сан-Доминго, а расписки в получении денег, подписанные когда-то его рукой, сгорели во время пожара, он оказался владельцем счета в золотых песо, который он сам и открыл в Гаване, чтобы сохранить сбережения Лакруа по его же просьбе. Вальморен был единственным, кому было известно о существовании этого счета. При каждой поездке на Кубу он привозил деньги, передаваемые ему соседом, и его банкир клал их на счет, имевший только номер. Банкир ничего не знал о Лакруа и не стал возражать, когда позже Вальморен перевел деньги с этого номерного счета на свой именной, ведь он исходил из предположения, что деньги принадлежат Вальморену. У Лакруа во Франции имелись наследники, имевшие полное право на эти деньги, но Вальморен обдумал ситуацию и решил, что не его дело было их разыскивать и что было бы глупо держать золото похороненным в подвале банка. Это был один из тех редких случаев, когда удача стучит в дверь, и только полный дурак позволит ей пройти мимо. Двумя неделями позже, когда новости из Сан-Доминго не оставляли уже никаких сомнений в воцарившейся на острове кровавой анархии, Вальморен решил ехать в Луизиану вместе с Санчо. Жизнь в Гаване оказалась весьма веселой для тех, кто расположен тратить деньги, но разумный человек не может бесконечно терять время. Вальморен хорошо понимал, что если будет и дальше следовать за Санчо из игорного притона в притон и из борделя в бордель, то дело кончится тем, что он растратит и свои сбережения, и свое здоровье. Гораздо лучше будет увезти этого очаровательного родственника подальше от его друзей-приятелей и дать ему в руки дело, соразмерное его амбициям. Плантация в Луизиане сможет разжечь в Санчо тлеющие угли моральных устоев, которыми обладает каждый, думал он. За эти годы он проникся любовью старшего брата к этому человеку, недостатки и достоинства которого у него самого напрочь отсутствовали. Поэтому они и ладили. Санчо был говорлив, склонен к авантюризму, обладал богатым воображением и недюжинной смелостью. Он был одним из тех, что могут одинаково успешно общаться накоротке с князьями и корсарами, а также неотразимы для женщин, — известный тип ветреного сердцееда. Вальморен не считал Сен-Лазар потерянным навсегда, но, до тех пор пока не представится возможность вернуть себе плантацию, он решил сконцентрировать свою энергию на затее Санчо в Луизиане. Политика его больше не интересовала: фиаско Гальбо послужило хорошим уроком. Пришло время снова взяться за производство сахара — единственное, что он умел. Наказание Вальморен уведомил Тете, что через два дня они отплывают на американской шхуне, и дал ей денег, чтобы она купила семье одежду. — Что с тобой такое? — спросил он, увидев, что женщина не шевельнулась, чтобы взять кошель с монетами. — Извините, месье, но… у меня нет желания ехать в это место, — прошептала она. — Что ты такое несешь, идиотка? Слушайся и помалкивай! — Моя вольная там тоже действует? — осмелилась поинтересоваться Тете. — Так тебя это беспокоит? Конечно действует, и там, и где угодно. На ней моя подпись и печать, она имеет силу даже в Китае. — Луизиана ведь очень далеко от Сан-Доминго, верно? — не отступалась Тете. — Мы не собираемся возвращаться в Сан-Доминго, если ты об этом думаешь. Тебе мало всего того, что нам пришлось там пережить? Да ты еще глупее, чем я думал! — воскликнул в раздражении Вальморен. Тете, опустив голову, пошла собираться в дорогу. Деревянная кукла, которую когда-то в детстве выточил для нее раб Оноре, осталась в Сен-Лазаре, а именно сейчас этот талисман на удачу был ей очень нужен. «Увижу ли я еще Гамбо, Эрцули? Мы едем еще дальше, еще больше воды ляжет между нами». После сиесты она подождала, пока ветер с моря не принесет вечернюю прохладу, и, взяв с собой детей, отправилась за покупками. По распоряжению хозяина, который не желал видеть, как Морис играет с какой-то маленькой оборванкой, она купила им обоим вещи одного качества, и в чьих угодно глазах они походили на богатых детей в сопровождении няньки. Как планировал Санчо, они будут жить в Новом Орлеане, поскольку новая плантация находится всего в одном дне пути от города. Землей они уже владели, но не было всего остального — мельниц, машин, инструментов, рабов, хижин для рабов и господского дома. Нужно было подготовить почву и провести сев; и раньше чем через два года урожая им не получить, хотя благодаря запасам Вальморена не придется и бедствовать. Ровно так, как любил говорить Санчо: на деньги счастья не купишь, но можно купить почти все остальное. Они не желают явиться в Новый Орлеан в таком виде, как будто спасаются откуда-то бегством: они инвесторы, а не беженцы. Из Ле-Капа они отплыли в том, что было на плечах, на Кубе было куплено все самое необходимое на первый случай, но перед отплытием в Новый Орлеан нужно было обзавестись полным гардеробом, сундуками и чемоданами. «Все самого высшего качества, Тете. Купи пару платьев себе: не хочу, чтоб ты была похожа на нищенку. И обуйся наконец!» — приказал ей хозяин, но единственная имевшаяся у нее пара ботинок была настоящим мучением, и ходить в них она не могла. В comptoirs[17] центра города Теге купила все, что было нужно, вволю поторговавшись, что было обычаем Сан-Доминго, и она полагала, что и на Кубе дело обстоит точно так же. На улице говорили по-испански, и, хотя она когда-то немного научилась этому языку от Эухении, ей было не понять кубинского акцента — скользящего и певучего, очень непохожего на твердый и звучный кастильский ее ушедшей в мир иной хозяйки. На уличном рынке торговаться бы она не смогла, но в магазинах говорили и по-французски. Покончив с покупками, она, следуя инструкциям хозяина, попросила отослать их в отель. Дети хотели есть, а она устала, но, выйдя на улицу, они услышали барабаны, и перед этим зовом она не смогла устоять. Из улочки в улочку они вышли на маленькую площадь, где собралась толпа цветных, неистово отплясывая под музыку барабанов. Уже очень давно не доводилось Тете ощущать вулканический импульс танца календы, она больше года прожила на плантации в страхе, ей не давали покоя крики приговоренных в Ле-Капе, все это время она провела убегая, прощаясь, надеясь. Ритм поднимался от ступней босых ног до собранных в узел волос, все тело оказалось во власти барабанов, отзываясь на эту власть тем же ликованием, которым сопровождались минуты любви с Гамбо. Она отпустила руки детей и присоединилась к радостной толпе: раб, когда он танцует, свободен — пока танцует, как учил ее когда-то Оноре. Но она уже не рабыня, она свободна, не хватало только подписи судьи. Свободна, свободна! И давай двигаться: ступни на земле, ноги и бедра — в исступлении, ягодицы провокационно вращаются, руки — словно крылья чайки, груди выпрыгивают из корсета, а голова где-то по ту сторону бытия. Африканская кровь Розетты тоже откликнулась на этот величественно-ужасающий зов музыки, и трехлетняя девчушка скакнула в самый центр танцующих, извиваясь с тем же наслаждением и полной отдачей, что и ее мать. Морис же, напротив, отступал назад, пока не наткнулся на стену. В имении Сен-Лазар ему приходилось присутствовать на невольничьих танцах, но только в роли зрителя, держась за руку отца, в полной безопасности. Но на этой незнакомой площади он был один, его захлестнула неистовая человеческая масса, оглушили барабаны, его позабыла Тете — его Тете, которая превратилась в некий ураган юбок и рук. Он был забыт и Розеттой, которая исчезла среди ног танцоров, его бросили все. Мальчик расплакался навзрыд. Из негров нашелся один шутник, едва прикрытый набедренной повязкой и тремя нитями разноцветных бус: он встал прямо перед мальчиком, прыгая и тряся перед ним погремушкой маракой, думая развлечь ребенка, но вместо этого напугал его еще больше. Морис бросился прочь со всех ног. Барабаны звучали часами, и, быть может, Тете отплясывала бы до тех пор, пока последний из них не затих на рассвете, если бы четыре сильных руки не схватили ее и не выдернули из веселой толпы. Прошло почти три часа с тех пор, как Морис сбежал с площади и инстинктивно направился к морю, которое виднелось с балкона его номера люкс. На нем лица не было от страха, он не помнил ничего об отеле, где живет, но хорошо одетый светловолосый белый ребенок, съежившийся и громко плачущий на улице, не мог остаться незамеченным. Кто-то остановился ему помочь, спросил, как зовут его отца, зашел в несколько заведений, пока не оказался перед Тулузом Вальмореном, у которого никогда не было времени думать о сыне: с Тете мальчик в полной безопасности. Когда же отцу удалось вытянуть из сына, между всхлипами и рыданиями, что же с ним случилось, он как смерч бросился на поиски этой женщины, но, не пройдя и квартала, понял, что города не знает и найти ее при всем желании не сможет. И тогда он обратился в полицию. Двое мужчин отправились на охоту за Тете, вооружившись смутными указаниями Мориса, и скоро по звукам барабанов вышли на танцующую площадь. Они пинками отправили ее в каталажку, а так как Розетта бежала за ними, визжа и требуя, чтобы отпустили ее маму, ее тоже посадили под замок. В удушливой темноте камеры, пропитанной зловонными испарениями мочи и дерьма, Тете с Розеттой на руках уселась в дальнем углу. Она поняла, что там были и другие люди, но прошло довольно много времени, пока она смогла различить во тьме фигуры женщины и трех мужчин, молчаливых и неподвижных, ожидавших своей очереди, чтобы получить назначенные их хозяевами розги. Один из мужчин провел здесь уже несколько дней, приходя в себя после первых двадцати пяти ударов, чтобы получить те, которые ему оставались, когда он будет в состоянии их вынести. Женщина о чем-то спросила ее по-испански, но Тете не поняла вопроса. Она только сейчас начинала осознавать последствия того, что натворила: в водовороте танца она оставила Мориса. Если с мальчиком случилось что-то дурное, она заплатит за это жизнью, потому-то ее и арестовали и она теперь здесь, в этой мерзкой дыре. Но больше, чем собственная жизнь, ее волновала судьба мальчика. «Эрцули, лоа-мать, сделай так, чтобы Морис был жив и здоров». А что будет с Розеттой? Она нащупала сумочку с вольной под корсетом. Они еще не были свободными, ведь еще ни один судья не подписывал эту бумагу, и ее дочь может быть продана. Остаток ночи они провели в камере, и это была самая долгая ночь, которую могла припомнить Тете. Розетта устала плакать и просить пить и в конце концов забылась в жару. Безжалостное карибское солнце проникло с рассветом между толстыми прутьями, и черный ворон устроился клевать насекомых на каменный подоконник единственного окошка. Женщина начала стонать, и Тете не знала, была ли причиной черная птица — дурное предзнаменование или то, что в этот день наступала ее очередь. Проходили часы, жара усилилась, воздух стал таким разреженным и горячим, что голова Тете сделалась ватной. Она не знала, как спасти от жажды дочку, попыталась приложить ее к груди, но молока у нее уже не было. Где-то около полудня открылась решетка, огромная фигура заслонила собой дверь и назвала ее имя. Со второй попытки Тете смогла подняться, ноги у нее подгибались, от жажды приходили видения. Не выпуская из рук Розетту, шатаясь, она направилась к выходу. За ее спиной послышались прощальные слова женщины, они были знакомы, их она слышала от Эухении: «Пресвятая Дева Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных». Тете ответила про себя, голос из пересохших губ не шел: «Эрцули, лоа сострадания, спаси и сохрани Розетту». Ее привели в маленький, окруженный высокими стенами двор с единственной дверью, где высился эшафот с виселицей, столбом и черным от засохшей крови чурбаном, на котором рубили руки. Палач оказался широким, как шкаф, конголезцем, со щеками, пересеченными ритуальными шрамами, остро заточенными зубами, обнаженным торсом и кожаным передником, испещренным темными пятнами. Прежде чем он к ней прикоснулся, Тете оттолкнула Розетту и велела ей отойти подальше. Девочка, хныча, послушалась: она была слишком слаба, чтобы задавать вопросы. «Я свободная! Свободная!» — выкрикнула Тете, собрав все свои познания в испанском языке и показывая палачу сумочку, которую носила на груди, но хищная мужская лапа схватила ее вместе с блузкой и корсетом, которые распались от первого же рывка. Вторым движением руки он сдернул с нее юбку, и она осталась голой. Прикрыться она не пыталась. Только велела Розетте, чтобы та повернулась лицом к стене и не отворачивалась от нее ни при каких обстоятельствах; потом она позволила подвести себя к столбу и сама протянула руки, чтобы палач связал ей запястья веревками из агавы. Услышала ужасный свист хлыста в воздухе и подумала о Гамбо. Тулуз Вальморен ждал по другую сторону двери. Он, вручив сначала палачу оговоренную плату и чаевые, дал ему инструкцию: тот только напугает до полусмерти его рабыню, но не причинит ей никакого вреда. С Морисом, слава богу, ничего серьезного не случилось, а через два дня они отправляются в путешествие. Тете была ему нужна сейчас больше, чем когда-либо, а взять ее с собой после порки он не сможет. Удар хлыстом, выбив искры из булыжника двора, обрушился мимо, но Тете почувствовала его своей спиной, сердцем, утробой, душой. Колени ее подогнулись, и она повисла на запястьях. Откуда-то издалека до нее донесся хохот палача и крик Розетты: «Месье! Месье!» Страшным усилием воли смогла она открыть глаза и повернуть голову. Вальморен стоял в нескольких шагах от нее, а Розетта, почти задохнувшись от рыданий, обнимала его колени, засунув мордашку между его ног. Он погладил ее по головке и взял на руки, и там девочка бессильно затихла. Не сказав рабыне ни единого слова, он сделал знак палачу и повернулся к дверям. Конголезец отвязал Тете, собрал ее порванную одежду и отдал ей. Она, которая за несколько секунд до того не могла даже шевельнуться, быстро, покачиваясь, пошла за Вальмореном — с той энергией, что рождена ужасом, обнаженная, прижав к груди свои тряпки. Палач проводил ее к выходу и вручил ей кожаную сумочку с ее свободой. Часть вторая ЛУИЗИАНА 1793–1810 Креолы хорошей крови Дом в сердце Нового Орлеана, в районе, в котором жили креолы французского происхождения и древней крови, был находкой Санчо Гарсиа дель Солара. Здесь каждая семья представляла собой отдельное патриархальное сообщество, многочисленное и герметичное, если и готовое смешаться, то только с ровней, из того же слоя социального пирога. Деньги не открывали их дверей, в противоположность тому, что утверждал Санчо, которому следовало бы лучше разбираться в этих вопросах, поскольку не открывали деньги дверей и среди соответствующей касты испанцев; но когда повалили беженцы из Сан-Доминго, возникла щель, а с ней и возможность просочиться. Поначалу, пока беженцы не превратились еще в человеческую лавину, некоторые креольские семьи, проявляя сочувствие и ужасаясь приходившим с острова трагическим известиям, радушно принимали оставшихся без плантаций больших белых. Они не могли даже представить себе ничего худшего, чем восстание рабов. Чтобы войти в общество, Вальморен стряхнул пыль со своего титула шевалье, а его шурин взял на себя труд упоминать при каждом удобном случае о парижском шато, покинутом, к несчастью, с тех пор, как матушка Вальморена обосновалась в Италии, спасаясь от введенного якобинцем Робеспьером террора. От склонности к обезглавливанию людей за их идеи или титулы, чем занимались во Франции, в Санчо переворачивались все внутренности. Он не симпатизировал аристократии, но и всякая шантрапа тоже не вызывала в нем сочувствия: французская республика виделась ему столь же вульгарной, как и американская демократия. Когда же он узнал, что Робеспьеру отрубили голову спустя несколько месяцев на той же самой гильотине, на которой раньше погибли сотни его жертв, то отметил это событие двухдневной пьянкой. И это случилось с ним в последний раз: среди креолов трезвенников не было, но и пьянства они не терпели; человек, нарушивший приличия из-за выпивки, не стоил того, чтобы его хоть где-нибудь принимали. Вальморен, годами пропускавший мимо ушей предупреждения доктора Пармантье относительно алкоголя, также должен был установить для себя ограничения и тогда обнаружил, что пил он не в силу порочности, как подозревал в глубине души, а в стремлении скрасить свое одиночество. Как и было задумано, оба родственника прибыли в Новый Орлеан не в толпе других беженцев, а как хозяева плантации сахарного тростника, что в кастовой иерархии было самым престижным положением. Идея Санчо купить землю оказалась судьбоносной. «Не забывай, что будущее — за хлопком, зять. Сахар имеет дурную славу», — предупредил он Вальморена. Ходили страшные рассказы о рабстве на Антилах, и сторонники отмены рабства упорствовали в проведении международной кампании, целью которой был саботаж потребления окрашенного кровью сахара. «Поверь мне, Санчо, даже если куски сахара станут ярко-алыми, есть его все равно будут все больше и больше. На сладкое золото подсаживаешься сильнее, чем на опий», — успокоил его Вальморен. На эти темы в тесном кругу хорошего общества не говорил никто. Креолы уверяли, что таких жестокостей, как на островах, в Луизиане не бывает. Среди этих людей, связанных между собой сложнейшим кружевом семейных отношений, в кругу, где не было никакой возможности хоть что-то утаить — все рано или поздно становилось явным, — жестокость порицалась и считалась недопустимой: ведь только болван мог причинять вред своей собственности. Кроме того, клир, возглавляемый испанцем братом Антонио де Седельей, известным как отец Антуан и внушавшим своей славой святого человека всеобщее почтение, взялся отстаивать тезис об ответственности перед Богом за тела и души всех рабов. Начав заниматься вопросами приобретения рабочей силы для плантации, Вальморен столкнулся с положением дел, очень далеким от того, что он знал по Сан-Доминго: цена на рабов была высока. Это означало, что придется вложить больше денег, чем он рассчитывал, да и с расходами следует быть поосторожнее, однако в глубине души он почувствовал облегчение. Теперь для его бережного отношения к рабам существовали чисто практические основания, а не какие-то там гуманистические угрызения совести, которые могли быть сочтены признаком слабости. Самым худшим для него за двадцать три года жизни в Сен-Лазаре, худшим, чем безумие жены, чем климат, подтачивающий здоровье и разъедающий жизненные принципы даже самого достойного человека, худшим, чем одиночество и острая нехватка книг и общения, — была вдруг оказавшаяся в его руках абсолютная власть над другими жизнями с такими ее последствиями, как искушения и деградация. Как и говорил доктор Пармантье, революция в Сан-Доминго была неизбежным возмездием невольников, ответной реакцией на жестокость колонистов. Луизиана же предоставляла Вальморену возможность оживить идеалы его юности, спавшие в дальних закоулках его памяти. Он начал мечтать об идеальной плантации, способной производить столько же сахара, как и Сен-Лазар, но где рабы вели бы вполне человеческое существование. На этот раз он с большей осторожностью и вниманием отнесется к выбору надсмотрщиков и их начальника. Еще одного Проспера Камбрея он не желал. Санчо же взялся за дело установления дружеских связей с креолами, без которых успех их дела был весьма сомнителен, и вскоре он стал душой всех вечеров — со своим шелковым голосом, певшим под гитару, своим счастливым талантом проигрывать за карточным столом, своими томными взглядами и отточенным вкусом в обращении с матриархами, которых он улещивал, вылезая из кожи вон: без их одобрения никто не переступил бы порога дома. Он играл в бильярд, нарды, домино и карты, изящно танцевал, ни одна тема не заставала его врасплох, к тому же он обладал даром появляться в нужном месте в нужное время. Его любимым маршрутом для прогулок была обсаженная деревьями дорога по дамбе, защищавшей город от наводнений: там можно было встретить кого угодно — от представителей самых знаменитых фамилий до шумного плебса, состоявшего из матросов, рабов, свободных цветных и неизбежных кентуккийцев, прослывших пьяницами, убийцами и бабниками. Эти люди спускались по Миссисипи из Кентукки и других северных районов, привозя на продажу свои товары: табак, хлопок, кожи, древесину, а поскольку по дороге они встречались с индейцами и тысячей других опасностей, вооружены они были до зубов. В Новом Орлеане кентуккийцы продавали целые лодки дров, пару недель развлекались, а потом пускались в изнурительное обратное путешествие. Исключительно для того, чтобы его там замечали, Санчо посещал театральные и оперные постановки, и с той же целью ходил на воскресные мессы. Его скромный черный костюм, собранные в хвост волосы и напомаженные усы резко выделялись на фоне пышных парчовых с кружевами нарядов французов, придавая своему владельцу слегка рискованный вид, привлекательный для женщин. Манеры его, этот непременный атрибут высшего света, в котором правильное использование вилки обладало большей значимостью, чем моральные качества человека, были безукоризненны. Такие блестящие добродетели никак бы не помогли этому несколько эксцентричному испанцу, если бы не родственные связи с Вальмореном — французом до мозга костей и богачом; но после того, как он единожды оказался допущен в салоны, никто уже и помыслить не мог выкинуть его оттуда. Вальморен был вдовцом, которому исполнилось всего сорок пять, совсем не дурной наружности, хотя и с нарой-другой лишних килограммов, и, естественно, патриархи Старого квартала всячески старались заполучить его для своей дочки или племянницы. Да и шурин его с непроизносимой фамилией годился, поскольку зять-испанец был все же предпочтительнее, чем головная боль иметь дочь — старую деву. Разговоры были, но никто не воспротивился ни когда эта пара иностранцев сняла один из особняков квартала, ни когда чуть позже хозяин продал им дом. В нем было два этажа с мансардой, но без подвала: Новый Орлеан строился на воде, и достаточно было углубиться на пядь, чтобы промокнуть. Мавзолеи на кладбище были приподняты, чтобы мертвецы не пускались в плавание при каждой непогоде. Как и многие другие, дом Вальморена был выстроен из кирпича и дерева в испанском стиле: с широким въездом для кареты, мощенным брусчаткой двором, облицованным керамической плиткой фонтаном и прохладными зарешеченными балконами, оплетенными благоухающими вьюнками. Вальморен обставил дом, избегая показной роскоши — признака карьеризма. Сам он даже свистеть не умел, но потратился на музыкальные инструменты, потому что во время светских раутов барышням нужно было блеснуть игрой на фортепьяно, арфе или клавикордах, а кавалеры показывали себя в искусстве игры на гитаре. Морису и Розетте пришлось учиться музыке и танцам у частных учителей, как и другим богатым детям. Беженец из Сан-Доминго давал им уроки музыки с помощью палки, а жеманный толстяк учил их модным танцам — тоже палкой. В будущем Морису это должно было пригодиться, как и фехтование — драться на дуэлях и для салонных развлечений, а Розетте эти умения должны были сослужить хорошую службу, когда придется забавлять гостей, по, конечно, никогда не состязаясь с белыми девушками. Она обладала изяществом и красивым голосом, Морис же, напротив, унаследовал от отца ужасный слух и посещал уроки с покорностью каторжника. Он предпочитал книги, которые мало чем могли пригодиться в Новом Орлеане — городе, где интеллект вызывал подозрения, а талант вести светский разговор, галантность и умение жить ценились в гораздо большей степени. Вальморену, привыкшему в Сен-Лазаре вести жизнь отшельника, часы, занятые пустыми разговорами в кафе и барах, по которым таскал его Санчо, казались потерянными. Ему приходилось делать над собой усилия, чтобы принимать участие в играх и пари; он ненавидел петушиные бои, окроплявшие публику кровью, а также лошадиные и собачьи бега, на которых он неизменно проигрывал. Каждый день недели был свой раут в каком-нибудь очередном салоне под председательством матроны, которая вела счет и гостям, и сплетням. Холостяки ходили из дома в дом, вечно с каким-нибудь подарком, как правило — монструозным десертом из сахара и грецких орехов, весившим не меньше коровьей головы. По словам Санчо, рауты были совершенно необходимы в этом закрытом обществе. Танцы, вечера, пикники — вечно одни и те же лица, которым нечего сказать. Вальморен предпочитал плантацию, но понимал, что в Луизиане его склонность к уединению будет воспринята как скупость. Гостиные и столовая их городского дома располагались на первом этаже, спальни — на втором, а рабы жили на заднем дворе, отдельно. Окна выходили в небольшой, но ухоженный сад. Самой большой комнатой была столовая, как и во всех креольских домах, где жизнь вращалась вокруг стола: гостеприимством гордились. Любая уважаемая семья имела столовой посуды по меньшей мере на двадцать четыре персоны. Одна из комнат первого этажа обычно была с отдельным входом и предназначалась для сыновей-холостяков — так они получали возможность гулять, не оскорбляя дам в своей семье. На плантациях эти гарсоньерки представляли собой восьмиугольные павильоны невдалеке от дороги. Морису недоставало лет двенадцати, чтобы воспользоваться этой привилегией, а пока что, первый раз в жизни, он спал один в комнате, расположенной между апартаментами отца и дяди Санчо. Тете и Розетта были размещены не там, где другие семь рабов — кухарка, прачка, кучер, швея, две девушки для домашней работы и парень-посыльный, — обе они спали в мансарде, среди семейных сундуков. Как и раньше, дом вела Тете. Колокольчик со шнурком соединял комнаты, и Вальморен не пренебрегал им, чтобы вызывать ее к себе по ночам. Санчо, едва увидев Розетту, сразу догадался о связи своего шурина с рабыней и счел необходимым предотвратить проблему. «А что ты будешь делать с Тете, когда женишься?» — в упор спросил он Вальморена, который никогда и ни с кем не говорил на эту тему и, застигнутый врасплох, лишь пробормотал, что не собирается жениться. «Раз уж мы живем вдвоем под одной крышей, один из нас просто обязан это сделать, а то решат, что мы извращенцы», — завершил разговор Санчо. В неразберихе их бегства из Ле-Капа той жуткой ночью Вальморен лишился повара, который не пожелал выходить из своего укрытия, когда они с Тете и детьми пустились в бегство, но об этом он не жалел, потому что в Новом Орлеане ему был нужен не просто искусный повар, а знаток креольской кухни. Новые друзья предупредили его, что не стоило покупать первую же кухарку, предложенную на Масперо-Эшанж, хоть это и лучший невольничий рынок в Америке, а также не следовало обращаться в заведения на улице Шартре, где рабов наряжали в элегантные костюмы, пуская клиентам пыль в глаза, но где не было никакой гарантии качества. Лучшие рабы передавались из рук в руки, частным образом, между родственниками или же друзьями. Вот таким способом он и приобрел Целестину, женщину лет сорока, имевшую просто волшебные руки для готовки обедов и выпекания всяких сладостей, ученицу одного из превосходнейших французских поваров маркиза де Мариньи, которую продали по той причине, что никто не был способен выносить ее гневные вспышки. Она швырнула тарелку с гумбо[18] из морепродуктов к ногам неосторожного маркиза, потому что тот осмелился спросить еще соли. Вальморена эта история не отпугнула, поскольку воевать с кухаркой — это забота Тете. Целестина была тощей, сухой и ревнивой, никому не позволяла переступать порог своей кухни и кладовой, сама выбирала вина и ликеры и не терпела никаких советов в отношении меню. Тете объяснила ей, что не следует слишком налегать на специи, потому что хозяин страдает болями в желудке. «Пусть терпит. Если ему нужен бульон для тяжелобольного, сама его и приготовишь», — бросила она в ответ, но с тех пор, как она воцарилась среди кастрюль и горшков, Вальморен чувствовал себя хорошо. Целестина благоухала корицей и потихоньку, чтобы никто не заподозрил ее в этой слабости, пекла детям легкие, как вздохи, безе, тарт татен с засахаренными яблоками, мандариновые оладьи со сливками, шоколадный мусс с медовым печеньем и другие деликатесы, подтверждавшие гипотезу о том, что человечество никогда не устанет потреблять сахар. Морис и Розетта были единственным обитателями дома, кто не боялся кухарки. Жизнь кабальеро-креола проходила в постоянном досуге: труд был пороком, свойственным протестантам вообще и американцам в частности. Вальморен с Санчо оказались в непростом положении, поскольку им пришлось скрывать те усилия, которые были необходимы для запуска производства на плантации, бывшей в запустении более десяти лет со времени смерти ее хозяина и череды банкротств его наследников. Первым делом нужно было раздобыть рабов, около ста пятидесяти для начала, и это гораздо меньше того количества, которое было в Сен-Лазаре. Вальморен устроился жить в одном из углов лежащего в руинах дома, в то время как рядом строился другой — по планам французского архитектора. Бараки рабов, изъеденные термитами и сыростью, были снесены, и вместо них выросли деревянные хижины: с продолженными в виде навесов крышами, чтобы давали тень и защиту от дождя, с тремя комнатами, в каждую по две семьи, они выстроились в ряд вдоль параллельных и перпендикулярных друг другу улиц, с небольшой площадью в центре. Свояки наведались и на соседние плантации, по примеру многих людей, которые заявлялись без приглашения в уик-энд, пользуясь местной традицией гостеприимства. Вальморен пришел к выводу, что в сравнении с рабами Сан-Доминго невольникам в Луизиане было не на что жаловаться, но Санчо приметил, что некоторые рабовладельцы держали своих людей практически голыми, кормили их кукурузной кашей, которая наливалась в большие кормушки, как корм скоту, откуда каждый зачерпывал себе порцию при помощи ракушек, кусков черепицы или просто руками — ложек у них не было. Два года понадобилось на то, чтобы создать самое необходимое: сделать посадки, поставить мельницу и организовать работу. Вальморен вынашивал грандиозные планы, но вынужден был сконцентрироваться на самом насущном — еще будет время претворить в жизнь его фантазии о саде, террасах и лужайках, декоративном мосте над рекой и других финтифлюшках. У него из головы не шли разные детали, которые он обсуждал с Санчо и в которые посвящал и Мориса. — Гляди, сынок, все это будет твоим, — говорил он, показывая на поля тростника с высоты своей лошади. — Сахар, он с неба не надает, нужно много трудиться, чтобы получить его. — Но трудятся-то негры, — вставлял Морис. — Не обманывай себя. Они выполняют ручной труд, потому что не умеют ничего другого, но только хозяин несет ответственность за все. Успех плантации зависит от меня и, в определенной степени, от твоего дяди Санчо. Ни одна тростинка не будет срезана без того, чтобы я не знал об этом. Смотри внимательней, придет день, когда тебе придется принимать решения и управлять твоими людьми. — А почему они сами собой не управляют, папа́? — Они не могут, Морис. Им нужно приказывать, они же рабы, сынок. — Не хотелось бы мне быть на их месте. — А ты никогда и не будешь, Морис, — улыбнулся отец. — Ты же Вальморен. Показывать сыну Сен-Лазар с подобной гордостью он бы не мог. Он был полон решимости исправить ошибки, слабые места и упущения прошлого и — это было его тайной — замолить жестокие грехи Лакруа, капитал которого был использован для покупки этой земли. За каждого замученного пытками мужчину и каждую оскверненную Лакруа девочку будет на плантации Вальморена здоровый раб, с которым обращаются хорошо. Это оправдало бы присвоение денег его соседа, лучшего им применения и найти нельзя. Санчо планы его шурина не слишком интересовали, поскольку подобного груза на его совести не было, а интересовали его только развлечения. Состав супа для рабов или цвет их хижин нимало его не заботили. Если Вальморен переживал в то время серьезные изменения в своей жизни, то для испанца эта авантюра была одной из многих, за которые он брался с большим энтузиазмом и оставлял без малейших сожалений. Так как терять ему было нечего, поскольку все расходы взял на себя его компаньон, ему в голову приходили разные смелые идеи, которые могли вылиться и в достаточно неожиданные последствия, как, например, установка для очистки сахара, позволившая им продавать рафинад, гораздо более рентабельный, чем сахар-сырец с других плантаций. Санчо нашел и главного надсмотрщика, ирландца, который помог в покупке рабочей силы. Его звали Оуэн Мерфи, и он с самого начала поставил условием, что рабы должны слушать мессы. Нужно построить часовню и заполучить к себе странствующих монахов, сказал он, чтобы упрочить католицизм до того, как в дело вмешаются американцы, что проповедуют свои ереси, и эти невинные люди окажутся обреченными на вечные муки в аду. «Мораль — вот что самое главное», — заявил он. Мерфи был полностью согласен с идеей Вальморена не злоупотреблять хлыстом. Этот мощный, похожий на янычара мужчина, все тело которого было покрыто черными волосами — и того же цвета были его шевелюра и борода, — душу имел нежную. Со своей многочисленной семьей он устроился в походной палатке, пока не было закопчено строительство его дома. Его жена Линн ростом была ему по пояс, походила на худышку-подростка с личиком мухи, но хрупкость ее была обманчива: она уже родила шестерых сыновей и носила седьмого ребенка. И знала, что он тоже окажется мальчиком, потому что Бог вознамерился испытать ее терпение. Она никогда не повышала голос: одного ее взгляда было достаточно, чтобы ее послушались и муж, и дети. Вальморен подумал, что Морису наконец будет с кем играть и он перестанет ходить хвостом за Розеттой; этот ирландский выводок занимал на социальной лестнице ступень много ниже, чем он, но они были белыми и свободными. Он и представить себе не мог, что все шестеро Мерфи тоже будут покорно следовать за Розеттой, девочкой, которой к тому времени исполнилось пять лет, но обладавшей таким сильным характером, какого отец ее желал бы для Мориса. Оуэн Мерфи с семнадцати лет занимался тем, что руководил неграми и наизусть знал все ошибки и удачи этой неблагодарной работы. «Нужно обращаться с ними, как с детьми. Власть и правосудие, простые правила, вознаграждения и немного свободного времени: без этого они просто заболевают», — сказал он своему нанимателю и прибавил, что рабы имеют право обратиться к хозяину в том случае, если им будет назначено наказание более пятнадцати ударов. «Я доверяю вам, господин Мерфи, в этом не будет необходимости!» — воскликнул Вальморен, не слишком склонный принимать на себя роль судьи. «Для собственного моего спокойствия я бы предпочел, чтоб было так, месье. Излишек власти разъедает душу любого христианина, моя же душа — слаба», — объяснил ему ирландец. В Луизиане стоимость рабочей силы равнялась примерно трети стоимости земли: ее следовало беречь. Само производство всегда оставалось зависимым от непредсказуемых несчастий: ураганов, засухи, наводнений, мора, крыс, колебаний цены на сахар, проблем с машинами и животными, банковских кредитов и других неопределенностей; не стоило упускать еще плохое самочувствие или дурное настроение рабов, прибавил Мерфи. Он настолько не походил на Камбрея, что Вальморен задался вопросом, не ошибся ли он с ним, но вскоре убедился, что тот работает без устали и добивается результата одним своим присутствием, без каких-либо жестокостей. Его надсмотрщики, за которыми он наблюдал лично, следовали его примеру, и в результате рабы вырабатывали даже больше, чем в условиях того террора, который практиковал Проспер Камбрей. Мерфи ввел систему работы в несколько смен, чтобы дать людям возможность немного передохнуть во время изматывающего дня в поле. Предыдущий его патрон уволил Мерфи, потому что ему было приказано проучить одну рабыню, но пока она кричала во всю глотку, чтобы создать иллюзию наказания, хлыст надсмотрщика хлестал по земле, не касаясь ее тела. Рабыня была беременна, и, как и поступали обычно в таких случаях, ее положили на землю, разместив ее живот в ямке. «Я обещал своей жене, что никогда не ударю хлыстом ни детей, ни беременных женщин» — таким было объяснение ирландца, когда Вальморен его об этом спросил. Они предоставили людям два выходных в неделю, чтобы те могли заниматься своими огородами, ухаживать за скотиной и выполнять работу по дому, но в воскресенье все по настоянию Мерфи обязаны были посещать мессу. Они имели право играть на музыкальных инструментах и танцевать в свое свободное время и даже иногда — под присмотром главного надсмотрщика — участвовать в bambousses, скромных невольничьих свадьбах, похоронах или других примечательных событиях. Поначалу рабам не разрешалось посещать другие плантации, но в Луизиане не многие хозяева соблюдали эту норму. Завтрак на плантации Вальморена состоял из супа на мясном бульоне или на сале — ничего похожего на зловонную сушеную рыбу Сен-Лазара, на обед полагалась кукурузная лепешка, солонина или свежее мясо и запеканка, а на ужин — сытный суп. Одну из хижин приспособили под госпиталь, и удалось договориться с врачом, раз в месяц заезжавшим на плантацию в целях профилактики, а также когда его звали в случае необходимости. Беременным женщинам давали больше еды и более продолжительный отдых. Вальморен не знал, потому что никогда об этом не спрашивал, что в Сен-Лазаре рабыни рожали, встав на корточки, прямо в тростниках, что там было больше абортов, чем родов, и что большинство детей умирало, не дожив и до трех месяцев. На новой плантации акушеркой была Линн Мерфи, и она же присматривала за детьми. Зарите С борта корабля Новый Орлеан показался плавающим в море месяцем — белым и светящимся. Увидев его, я уже знала, что мне не вернуться в Сан-Доминго. Иногда мне приходят такие предчувствия, и я не забываю их, так что, когда они сбываются, я уже к ним готова. Боль оттого, что я лишилась Гамбо, копьем пронзила мне сердце. В порту нас встречал дон Санчо, брат доньи Эухении, который прибыл несколькими днями раньше нас и уже мог предложить дом, в котором нам и предстояло жить. Улица пахла жасмином, а не дымом и кровью, как Ле-Kan, когда его подожгли мятежники. Потом они ушли из города — продолжать революцию в других местах острова. В первую неделю в Новом Орлеане всю работу по дому делала я одна, иногда мне помогал раб, которого на время нам уступила знакомая дону Санчо семья, но потом хозяин и его шурин купили слуг. К Морису приставили учителя, его зовут Гаспар Северен, он беженец из Сан-Доминго, как и мы, но бедный. Беженцы приезжали постепенно: сначала мужчины, чтобы как-то устроиться, а потом женщины с детьми. Некоторые прибывали со своими цветными семьями и рабами. Но к тому времени приезжих было уже тысячи, и народ Луизианы их отторгал. Учитель рабства не одобрял; думаю, что это был один из тех аболиционистов, которых месье Вальморен презирал. Ему было двадцать семь лет, жил он в пансионе для негров, всегда носил один и тот же костюм, и у него дрожали руки — от страха, пережитого в Сан-Доминго. Иногда, когда хозяина не было дома, я стирала ему рубашку и выводила пятна с сюртука, но мне так и не удалось снять с его одежды запах ужаса. Еще я давала ему с собой еды, украдкой, чтоб его не обидеть. Он принимал ее с таким видом, словно делал мне одолжение, но был мне благодарен и по этой причине разрешал Розетте присутствовать на его уроках. Я умоляла хозяина, чтобы он разрешил ей учиться, и он в конце концов уступил, хотя давать образование рабам было запрещено, но относительно нее он имел свои виды: она должна ухаживать за ним в старости и читать ему, когда глаза станут его подводить. Позабыл он, что ли, что должен был нам свободу? Розетта не знала, что хозяин — ее отец, но все равно обожала его, и я думаю, что по-своему, но он тоже ее любил, ведь никто не мог устоять перед очарованием моей дочки. С самого детства Розетта была чаровницей. И ей нравилось глядеться в зеркало — опасная привычка. В то время в Новом Орлеане было много свободных цветных, потому что при испанском правительстве получить или выкупить свободу было не очень трудно, а американцы свои законы туда еще не ввели. Я большую часть времени проводила в городе, занимаясь домом и Морисом, которому нужно было учиться, в то время как хозяин оставался на плантации. Я не пропускала воскресные bambousses на площади Конго — барабаны и танцы в нескольких кварталах от того района, в котором мы жили. Bambousses очень похожи на календы в Сан-Доминго, но только без службы лоа, потому что тогда в Луизиане все были католиками. Сейчас многие стали баптистами — это позволяет им петь и плясать в своих церквах, а так гораздо приятнее почитать Иисуса. Вуду там только начиналось, его привезли с собой рабы из Сан-Доминго, и культ этот так смешался с верованиями христиан, что я с трудом его узнавала. На площади Конго мы танцевали с полудня до самой ночи, приходили и белые — повозмущаться: чтоб дать им пищу для дурных мыслей, мы крутили задами, как мельница крыльями, а чтобы вызвать у них зависть, терлись друг о друга, как влюбленные. По утрам, приняв воду и дрова, которые развозят по домам в телеге, я шла за покупками. «Французский рынок» существовал тогда всего около двух лет, но уже занимал несколько кварталов и был — после дамбы — самым любимым местом, где кипела общественная жизнь. Таким он и остается. Там все еще продают все подряд — от еды до драгоценностей, там имеют свои места гадалки, маги и знатоки трав. Нет недостатка и в шарлатанах, которые лечат при помощи подкрашенной водички и настоя красной смородины от бесплодия, родовых болей, ревматической лихорадки, кровавой рвоты, слабости сердца, ломкости костей и почти всех остальных хворей человеческого тела. Не верю я этому настою. Если бы он был так чудодействен, то его точно использовала бы и тетушка Роза, но она никогда не интересовалась кустами красной смородины, хотя они и росли в окрестностях Сен-Лазара.