Остров в глубинах моря
Часть 9 из 28 Информация о книге
Так обстояли дела летом следующего года, когда однажды ночью Тете проснулась, ощутив на своем лице твердую руку, зажимавшую ей рот. Она подумала, что вот наконец и случилось то самое нападение на плантацию, которого все так долго боялись, и принялась молиться о том, чтобы смерть была быстрой, хотя бы для Мориса и Розетты, которые спали подле нее. Она ждала, не пытаясь защищаться, чтобы не разбудить детей, а также все еще смутно надеясь, что все происходящее не более чем кошмарный сон, пока в слабом свете горевших во дворе факелов, проникавшем сквозь вощеную бумагу окна, не смогла разглядеть склоненную над собой фигуру. Она не узнала его, ведь за те полтора года, которые они прожили порознь, юноша стал другим. Но он прошептал ее имя — Зарите, и она ощутила в груди вспышку — на этот раз не ужаса, а счастья. Подняла руки, привлекая его к себе, и наткнулась на лезвие ножа, зажатого в зубах. Она отобрала у него нож, и он со стоном упал на ее тело, уже готовое раскрыться ему навстречу. Губы Гамбо искали ее губы с накопленной за столь долгую разлуку жаждой, язык проскользнул в ее рот, а руки сами легли на прикрытые тонкой сорочкой груди. Она ощутила между ног его твердую плоть и уже стала раскрываться, но тут вспомнила о детях, о которых на какое-то мгновение позабыла, и оттолкнула его. «Иди за мной», — шепнула она. Они осторожно поднялись и перешагнули через Мориса. Гамбо снова взял свой нож и заложил его за полосу козьей шкуры, которой был опоясан, а она между тем накрыла детей москитной сеткой. Тете показала ему жестом, чтобы он подождал, и вышла проверить, в своей ли спальне хозяин, которого она оставила там всего пару часов назад, потом задула в коридоре лампу и вернулась за своим любовником. На ощупь она повела его в другой конец дома — в комнату своей сумасшедшей хозяйки, пустующую со времени ее смерти. Слившись в объятиях, они упали на матрас, подпорченный влажностью и забвением, и любили друг друга в темноте и полной тишине, задыхаясь от невысказанных слов и возгласов наслаждения, таявших во вздохах. Во время их разлуки Гамбо в лагере отводил душу и с другими женщинами, но ему так и не удалось обмануть жажду неутоленной любви. Ему было семнадцать, и он жил, терзаемый пламенем неотступного желания любви Зарите. Он запомнил ее высокой, обильной, щедрой, но она оказалась ниже его, а эти груди, которые раньше представлялись ему огромными, теперь запросто помещались в его ладонях. Зарите под ним превращалась в пену. В спешке и алчности столь долго сдерживаемой любви ему даже не удалось войти в нее, как внезапно в одно мгновение вся его жизнь вышла наружу в одном мощном содрогании. И он погрузился в пустоту, пока дыхание Зарите, обдающее его ухо жаром, не возвратило его в комнату безумной хозяйки. Она принялась ласкать его, похлопывая по спине, как всегда поступала с Морисом, чтобы утешить малыша. А когда почувствовала, что он начинает оживать, перевернула его в постели, придавив одной рукой его живот, а другой, помогая себе искусанными губами и алчущим языком, массировала и лизала, поднимая его к самым небесам, где он вновь затерялся в мелькающих звездах любви. Той самой, о которой он мечтал каждое мгновение своего отдыха, и во время каждой передышки в бою, и каждый день на рассвете, встреченном в тысячелетних туманных расщелинах касиков, где столько раз ему приходилось стоять на страже. Неспособный сдерживаться дольше, юноша приподнял ее за талию, и она уселась на него верхом, нанизываясь на этот горящий член, которого так страстно желала, наклоняясь вперед, чтобы покрыть поцелуями его лицо, облизать уши, коснуться его сосками, чтобы качаться, как на качелях, на его потерявших чувствительность ногах, крепко сжимая его бедрами амазонки, извиваясь волнами, подобно морскому угрю на песчаном морском дне. Так они любили друг друга, словно в первый и одновременно последний раз, изобретая все новые па этого старинного танца. Воздух в комнате наполнился запахом семени и пота, впитав в себя благоразумное насилие наслаждения и надрывность любви, насытился приглушенными стонами, подавленным смехом, отчаянными атаками и предсмертными хрипами, которые тут же оборачивались веселыми поцелуями. Возможно, они и не делали ничего такого, что не было уже опробовано другими, но заниматься любовью любя — это совсем другое дело. Устав от счастья, они заснули в тесном переплетении рук и ног, измученные тяжелой духотой июльской ночи. Через несколько минут Гамбо проснулся в тревоге оттого, что настолько утратил осторожность, но, почувствовав рядом с собой оставшуюся в одиночестве женщину, тихо посапывающую во сне, он принялся осторожно, стараясь не разбудить, ощупывать ее, чтобы узнать о происшедших с этим телом изменениях, ведь, когда он уходил, оно было искажено беременностью. В груди все еще было молоко, но она уже стала мягче, с вытянутыми сосками, талия показалась ему очень тонкой, ведь он не помнил, какой она была до беременности, а живот, бедра, ягодицы и ляжки были воплощением роскоши и плавности. Запах Тете тоже изменился: теперь она пахла уже не мылом, а молоком и в тот момент источала еще их общий запах. Он зарылся носом в ее волосы на шее, ощутив ток крови по венам, ритм ее дыхания, стук сердца. Тете с довольным вздохом вытянулась. Ей снился Гамбо, и хватило одного мгновения, чтобы осознать, что они и вправду вместе и ей вовсе не нужно его выдумывать. — А я пришел за тобой, Зарите. Нам пора уходить, — шепнул ей Гамбо. Он рассказал, что раньше прийти никак не мог, потому что ему было некуда забрать ее, но больше ждать было нельзя. Он не знал, смогут ли белые подавить восстание, но для этого им явно придется убить всех негров до самого последнего, прежде чем объявить о своей победе. Никто из восставших не был расположен вернуться в рабство. Смерть гуляла по острову свободно и подкарауливала свои жертвы. Не было ни одного безопасного уголка, но худшим злом, чем страх и война, была разлука. Он рассказал ей, что не верит вождям, даже Туссену, и что он ничего им не должен и думает бороться по-своему, переходя из лагеря в лагерь, или дезертировать, там уж видно будет. Какое-то время жить вместе они могли бы в его лагере, сказал он; у него уже построена хижина-навес, айупа, сооружение из палок и пальмовых листьев, а еды им хватит. Он не мог предложить ей ничего, кроме нелегкой жизни, а она привыкла к удобствам дома белого человека, но она ни за что не раскается, потому что, когда ты попробовал свободы, назад вернуться уже не можешь. И почувствовал горячие слезы на лице Тете. — Я не могу оставить детей, Гамбо, — сказала она в ответ. — Мы возьмем с собой моего ребенка. — Это девочка, ее зовут Розеттой, и она не твоя дочка, она дочь хозяина. Гамбо поднялся в изумлении. Все эти полтора года он думал о своем сыне, черном мальчике по имени Оноре, ему и в голову не могло прийти, что есть альтернатива: что это мулатка и она дочь хозяина. — Мы не можем взять с собой Мориса, ведь он белый, и Розетту не можем, она слишком мала, чтобы подвергать ее таким тяготам, — пояснила Тете. — Ты должна пойти со мной, Зарите. И именно сейчас, сегодня ночью: завтра будет уже поздно. Эти ребятишки — дети белого. Забудь о них. Думай о нас и детях, которые будут у нас с тобой, подумай о свободе. — А почему завтра будет поздно? — спросила она, утирая слезы тыльной стороной ладони. — Потому что на плантацию нападут. Эта плантация — последняя, остальные уже разорены. Только тогда она поняла масштабы того, о чем просит ее Гамбо: речь шла не только о том, чтобы расстаться с детьми, а чтобы бросить их, предоставив ужасной участи. Ее охватила ярость — той же силы, что и страсть, владевшая ею всего несколько минут назад: никогда она их не бросит, ни ради него, ни ради свободы. Гамбо прижал ее к груди, словно хотел поднять и унести. Он сказал, что Морис в любом случае погибнет, а вот Розетту в лагере смогли бы принять, если только она не слишком светлокожая. — Ни тот, ни другая не сможет выжить в лагере, Гамбо. Единственный способ спасти их — сделать так, чтобы их забрал хозяин. Я уверена, что Мориса он будет защищать даже ценой своей жизни, а вот Розетту — нет. — Для этого нет времени. Твой хозяин уже труп, Зарите, — ответил он. — Если умрет он, умрут и дети. Нам нужно всех троих вытащить из Сен-Лазара еще до рассвета. Если ты не хочешь мне помочь, я сделаю это сама, — решила Тете, натягивая рубашку в темноте. План ее был по-детски бесхитростен, но она изложила его с такой решимостью, что Гамбо в конце концов сдался. Он не мог заставить ее уйти с ним, но не мог и оставить на плантации. Он знал местность, умел скрываться, мог передвигаться по ночам, избегать опасностей и защищаться, а она — нет. — Ты думаешь, что белый на это пойдет? — спросил он под конец. — А что ему остается? Если он останется здесь, то и ему, и Морису выпустят кишки. Он не только согласится, но и заплатит мне за это. Подожди меня здесь, — сказала она. Зарите Влажное тело мое горело, лицо распухло от поцелуев и слез, а от кожи исходил запах того, чем мы занимались с Гамбо, но мне было все равно. В коридоре я зажгла масляную лампу, отправилась в его комнату и вошла без стука, чего раньше никогда не было. Он, отупленный алкоголем, лежал на спине: рот приоткрыт, нитка слюны на заросшем двухдневной щетиной подбородке, светлые волосы растрепаны. Все отвращение, которое он во мне вызывал, нахлынуло вдруг и сразу, и я испугалась, что сейчас меня вырвет. Мое присутствие и зажженный свет пробудили его не сразу — понадобилось несколько мгновений, чтобы пробить коньячный туман. Проснулся он с криком и одним движением руки выхватил из-под подушки пистолет. Узнав меня, он отвел дуло, но пистолета из рук не выпустил. — Что такое, Тете? — строго спросил он, поспешно встав с постели. — Я пришла с одним предложением, хозяин, — сказала я ему. Мой голос, не дрожал, как не дрожала и рука с лампой. Он не поинтересовался, с какой стати мне пришло в голову разбудить его среди ночи, — почувствовал, верно, что дело-то серьезное. Сел на кровать, положив пистолет на колени, и я сказала ему, что через несколько часов мятежники нападут на Сен-Лазар. Поднимать по тревоге Камбрея бесполезно: чтобы их остановить, понадобится целая армия. Как это происходило повсюду, его рабы присоединятся к атакующим, будет бойня, потом пожар, поэтому нам с детьми нужно бежать немедленно, в противном случае уже завтра мы будем мертвы. И то, если повезет: хуже будет, если смерть будет не быстрой, а медленной. Так я ему сказала. А откуда мне это известно? Один из его рабов — он сбежал больше года назад — вернулся меня предупредить. Этот человек нас и поведет, потому что одни мы ни за что не доберемся до Ле-Капа — все вокруг уже в руках у мятежников. — Кто он? — спросил он, поспешно одеваясь. — Его зовут Гамбо, и он мой любовник… Он с размаху отвесил мне такую пощечину, что я чуть не потеряла сознание, но, когда он собрался ударить меня еще раз, я схватилась за его запястье, да с такой силой, о которой и сама не подозревала. До самого этого момента я никогда не смотрела ему в лицо и не знала, что глаза у него светлые, цвета затянутого облаками неба. — Мы постараемся спасти жизнь вам и Морису, но цена — моя свобода и свобода Розетты, — сказала я, четко выговаривая каждое слово, чтобы он хорошо меня понял. Он вцепился мне в руку, вонзив в нее пальцы, и в ярости приблизился к моему лицу. У него скрипели зубы, пока он осыпал меня оскорблениями, сойдя со всех катушек от лютой злобы. Прошло много времени, просто бесконечность, и я снова почувствовала приступ тошноты, но глаз не отвела. Наконец он снова сел, обхватив руками голову: он сдался. — Иди прочь с этим подонком. Не нужна тебе от меня свобода. — А Морис? Вы не сможете защитить его. А я не хочу прожить всю жизнь в бегах, я хочу быть свободной. — Хорошо, ты получишь то, о чем просишь. Давай, поторапливайся, одевайся и готовь детей. Где этот раб? — спросил он. — Он уже не раб. Я позову его, но сперва напишите мне вольную — на меня и на Розетту. Не прибавив больше ни слова, он сел за стол и принялся быстро строчить на листе бумаги, потом присыпал текст тальком, сдул его и приложил к капле сургуча свой перстень, точно так же — мне доводилось это видеть раньше, — как поступал со всеми важными документами. Он вслух прочитал мне этот текст, сама-то я не могла его прочесть. У меня перехватило горло, в груди заколотилось сердце: этот кусок бумаги обладал властью над моей жизнью и жизнью моей дочери, он мог все изменить. Я осторожно сложила лист вчетверо и убрала его в чехол от четок доньи Эухении, который я всегда носила на груди под рубашкой. Четки пришлось оставить — надеюсь, что донья Эухения простит мне это. — Теперь дайте мне пистолет, — попросила я. Расставаться с оружием он не захотел: мне он сказал, что не собирается использовать его против Гамбо, ведь он наше единственное спасение. Я уже не очень хорошо помню, как мы поладили, но уже через несколько минут он был вооружен еще двумя пистолетами и успел вынести из конторы все золотые монеты, а я тем временем поила детей опиумной настойкой из одного из синих флаконов доньи Эухении, которые еще у нас оставались. Они стали похожи на мертвых, и я испугалась, что дала им слишком много. О рабах на плантации я не беспокоилась: завтрашний день станет их первым днем свободы, — однако судьба домашней прислуги при таких нападениях могла быть столь же ужасной, как и судьба их хозяев. Гамбо решил предупредить тетушку Матильду. Кухарка подарила ему в день бегства фору в несколько часов, и за это ее наказали. Теперь он имел возможность отблагодарить ее. Через полчаса, когда мы уже отойдем на приличное расстояние, она разбудит домашних рабов и смешается с неграми плантации. Мориса я привязала к спине отца, Гамбо дала два свертка с едой, а сама взяла Розетту. Хозяин посчитал чистым безумием идти пешком, мы могли бы взять с конюшни лошадей, но, по мнению Гамбо, это привлекло бы внимание сторожей, да и дорога, по которой нам предстояло двигаться, не годилась для лошадей. Мы прошли через двор, прижимаясь к стенам дома, обошли стороной кокосовую аллею, по которой расхаживал ночной дежурный, и гуськом направились к тростникам. Крысы с мерзкими хвостами, разоряющие поля, выскакивали прямо нам под ноги. Хозяин заколебался, но Гамбо приставил ему к горлу нож, но не зарезал, потому что я удержала его руку. Он нужен нам, чтобы защитить детей, напомнила я ему. Мы погрузились в жуткий шелест колышущегося на ветру тростника. Слышались свистки, удары ножами: мы оказались среди спрятавшихся в зарослях демонов, змей, скорпионов — в лабиринте, где искажаются звуки и свертываются расстояния, где легко можно потеряться, причем навсегда, и тогда кричи не кричи — никто никогда тебя уже не найдет. Поэтому тростниковые заросли и делят на квадраты, или кварталы, и резать тростник всегда начинают с краев, двигаясь к центру. Одно из придуманных Камбреем наказаний заключалось в том, что раба оставляли на ночь в тростниках, а на рассвете спускали собак. Не знаю, как уж вел нас Гамбо — может, руководствуясь инстинктом, а может, опытом воровства на других плантациях. Мы шли гуськом, почти приклеенные друг к другу, чтобы не потеряться, защищаясь как могли от острых листьев, пока наконец после бесконечно долгого пути не оказались за пределами плантации и не вошли под своды сельвы. Мы были в пути уже несколько часов, но ушли не слишком далеко. На рассвете мы ясно увидели оранжевое зарево пожара над Сен-Лазаром и ощутили удушливый, острый и сладковатый запах, принесенный ветром. Спящие дети оттягивали нам плечи, словно камни. Эрцули, лоа-мать, помоги нам. Я всегда ходила босиком, но оказалась непривычной к таким поверхностям и в кровь сбила ноги. Я просто падала от усталости, хозяин же, напротив, несмотря на то что был на двадцать лет старше меня, шагал, не останавливаясь, с Морисом за спиной. Наконец Гамбо, самый молодой и сильный из нас троих, сказал, что нужно отдохнуть. Он помог нам отвязать детей, и мы положили их на кучу листьев, но сначала потыкали в нее палками, чтобы выгнать гадюк. Гамбо хотел получить пистолеты хозяина, но тот убедил его, что в его руках они будут полезнее, потому как Гамбо в таком оружии не разбирается. Пришли к соглашению, что Гамбо возьмет один из пистолетов, а хозяин — два других. Мы были возле болота, и в этой местности лучи солнца едва просачивались сквозь густую листву. Воздух был похож на горячую воду. Зыбучая топь за пару минут может поглотить человека, но Гамбо, казалось, это не беспокоило. Он нашел лужу, и мы напились и смочили одежду — себе и детям, они все еще были в забытьи, потом съели по хлебу из взятой провизии и немного отдохнули. Вскоре Гамбо снова нас поднял, и хозяин, который никогда и ни от кого не слышал приказаний, послушался беспрекословно. Эти болота оказались не топкой трясиной, как я себе представляла, а грязной стоячей водой с вонючими испарениями. Илистое дно было топким. Мне вспомнилась донья Эухения — она бы, верно, предпочла попасть в руки мятежников, чем идти через эту густую тучу комарья. К счастью, она была уже на своих христианских небесах. Гамбо знал все тропинки, но следовать за ним с тяжестью детских тел на плечах было непросто. Эрцули, лоа воды, спаси нас. Гамбо разодрал мой тиньон,[15] сделал мне из листьев подошвы и привязал их тряпками к моим ногам. На хозяине были высокие сапоги, а что касается Гамбо, то он полагал, что мозоли на его ступнях не смогут прокусить даже клыки хищных зверей. Так мы и гили. Первым проснулся Морис, когда мы еще шли по болоту, и испугался. Когда очнулась Розетта, я ненадолго, не останавливаясь, приложила ее к груди, и она снова уснула. Мы шли целый день и пришли в Буа-Кайман, где нам уже не грозила опасность потонуть в трясине, но зато здесь на нас могли напасть. Именно здесь начиналось восстание, и Гамбо тоже был здесь, когда моя крестная, со вселившимся в ее тело Огуном, призвала к войне и назначила вождей. Так мне рассказывал Гамбо. С тех пор тетушка Роза переходила из лагеря в лагерь и лечила, служила службы лоа, предсказывала будущее, и все ее боялись и уважали. Так она исполняла свою судьбу, прочерченную для нее ее звездой, ее з’этуаль. Это она посоветовала Гамбо пойти под крыло Туссена, потому что тому суждено стать королем, когда кончится война. Гамбо спросил, будем ли мы тогда свободными, и она уверила его, что да, но сначала нужно будет убить всех белых, даже младенцев, и что на землю прольется столько крови, что кукуруза взойдет красной. Я дала детям еще капель, и мы уложили их между корнями огромного дерева. Гамбо больше опасался стай диких собак, чем людей или духов, но мы не решились развести костер, который держал бы псов на расстоянии. Оставив хозяина с детьми и тремя заряженными пистолетами, уверенные в том, что он не отойдет от Мориса, мы с Гамбо отошли чуть подальше, чтобы сделать то, что мы хотели делать. Ненависть исказила лицо хозяина, когда я направилась вслед за Гамбо, но он ничего не сказал. Я со страхом думала о том, что будет со мной потом, ведь я знаю жестокость белых людей в час мести, и этот час рано или поздно для меня наступит. Я очень устала, все тело у меня болело из-за Розетты, но единственным, чего я желала, были объятия Гамбо. И в эту минуту все остальное на свете для меня не означало ровном счетом ничего. Эрцули, лоа наслаждения, сделай так, чтобы эта ночь никогда не кончалась. Так я это запомнила. Беглецы Мятежники напали на Сен-Лазар в тот зыбкий час, когда отступает ночь, за несколько секунд до того, как обычно просыпался колокол, поднимающий людей на работу. Сначала появились световые точки факелов, перемещающиеся одна за другой быстро, как блещущий хвост кометы. Тростник скрывал человеческие фигуры, но когда они стали выскакивать из густой растительности, оказалось, что их — сотни. Одному из охранников удалось добраться до колокола, но два десятка рук, потрясая ножами, тут же превратили этого человека в неопознаваемую кровавую мякоть. Самыми первыми загорелись участки с сухим тростником, потом от их жара занялись все остальные, и не прошло и двадцати минут, как горели уже все поля и огонь подбирался к большому дому. Языки пламени скакали повсюду — такие высокие и мощные, что свободные участки двора перед домом остановить их не смогли. С гулом огня смешивались оглушительные крики нападавших и мрачный вой морских раковин: в них дудели мятежники, это был знак войны. Они бежали голые или едва прикрытые какими-то лохмотьями, вооруженные мачете, цепями, палками, штыками, незаряженными мушкетами, поднятыми повыше, как дубины. Многие были разрисованы сажей, кто-то — в состоянии транса или опьянения, но цель в этой полнейшей анархии существовала, и этой единственной целью было уничтожение — всего. Рабы, обычно занятые на полевых работах, смешавшись с домашними — их вовремя предупредила кухарка, — покинули свои хижины и присоединились к орущей ораве, чтобы принять участие в этой оргии отмщения и опустошения. Поначалу некоторые еще колебались, опасаясь исходящей от мятежников неудержимой жажды насилия и неизбежной мести хозяина, но выбора у них уже не было. Если бы они отступили, их бы тоже ждала смерть. Командоры один за другим попали в руки этой орды, но Просперу Камбрею и еще двоим удалось забаррикадироваться в винном подвале большого дома с оружием и боеприпасами, которых хватило бы на оборону в течение нескольких часов. Они надеялись, что пожар привлечет внимание Маршоссе или отрядов солдат, патрулировавших эти места. Нападения негров обладали яростью и скоростью тайфуна: они длились пару часов, а потом утихали и рассеивались. Главного надсмотрщика удивило, что дом пуст; он даже подумал, что Вальморен заранее приготовил на такой случай какое-нибудь подземное убежище и теперь притаился там с сыном, Тете и ее девочкой. Он оставил своих людей и отправился в контору, которая обычно запиралась на ключ, но она оказалась открытой. Шифра сейфа он не знал и собирался вскрыть его при помощи нескольких пуль — никто потом не узнает, кто именно украл золото, но сейф тоже был открыт. И тогда у него впервые зародилось подозрение, что Вальморен покинул плантацию, не предупредив его. «Трус проклятый! — воскликнул он в ярости. — Сбежал, спасая свою жалкую шкуру!» Но времени на жалобы не было — он вернулся к своим людям как раз в тот момент, когда дикий рев нападавших послышался совсем рядом. Камбрей услышал ржание лошадей и лай собак и смог по голосу узнать своих двух свирепых овчарок — их лай отличался особой хрипотой и яростью. Он подумал, что его бесценные животные, прежде чем сдохнуть, возьмут за свою жизнь несколько чужих. Дом был окружен, нападавшие уже наводнили дворы и вытоптали сад, не оставив ни одной из хозяйских орхидей ценных сортов. Главный надсмотрщик почувствовал, что нападавшие уже на галерее: они снимали двери с петель, влезали в окна и превращали в пыль все, что попадалось на пути, вспарывая французскую мебель, разрезая голландские гобелены, вываливая содержимое испанских сундуков, разбивая в щепки китайские ширмы и вдребезги — венецианские зеркала, — все то, что когда-то купила для этого дома Виолетта Буазье. И когда они устали разрушать, то принялись искать семью хозяина. Камбрей и двое командоров к тому времени уже заложили подвальную дверь мешками, заставили ее бочками и мебелью и начали стрелять, просунув дула между железными прутьями решеток, которыми были забраны маленькие подвальные окна. Только дощатые стены защищали их от мятежников, опьяненных свободой и невосприимчивых к пулям. В свете утренней зари они увидели, как некоторые упали, так близко, что можно было чувствовать их запах, несмотря на тошнотворный дым горящего тростника. Одни падали, другие по их телам наступали, шли вперед, а Камбрей и его люди не успевали перезарядить свои ружья. Вот они услышали удары в дверь, и доски задрожали, сотрясаясь от урагана ненависти, сотню лет набиравшего силу на Карибах. Через десять минут дом уже пылал, как один огромный костер. Восставшие рабы ждали во дворе, и когда командоры выскочили, спасаясь от пламени, их взяли живыми. С Проспера Камбрея, однако, они не смогли получить старые долги муками, которых он заслуживал: он предпочел засунуть себе в рот дуло пистолета и пулей разнести голову на куски. Между тем Гамбо и его маленький отряд взбирались вверх по скалам, цепляясь за камни, стволы, корни и лианы, пересекали ущелья и погружались до пояса в бурлящие горные ручьи. Гамбо не преувеличивал: это была дорога не для всадников, а для обезьян. В этой темной зелени иногда неожиданно появлялись цветные мазки: желто-оранжевый клюв тукана, радужное оперение больших попугаев и ярко-красных ара, повисших на ветвях деревьев тропических цветов. Вода была везде: речушки, лужи, дождь — расцвеченные радугой хрустально чистые потоки, что падают с неба и исчезают под густым пологом сверкающих папоротников. Теге смочила платок и повязала им голову, закрывая фиолетовое пятно затекшего после пощечины Вальморена глаза. Гамбо она сказала, что ее ужалило в веко какое-то насекомое, — она хотела предотвратить стычку между мужчинами. Вальморен снял размокшие сапоги: ноги были стерты в кровь, и Гамбо, увидев их, расхохотался — он не понимал, как это белые могут идти по жизни на этих мягких розовых ступнях, похожих на освежеванных кроликов. Сделав несколько шагов, Вальморен был вынужден снова натянуть сапоги. Нести Мориса он уже не мог. Мальчик немного шел сам, держась за руку отца, но большей частью ехал на плечах Гамбо, вцепившись в его жесткие волосы. Несколько раз им приходилось прятаться от мятежников, бродивших повсюду. Один раз Гамбо оставил своих спутников в гроте, а сам вышел навстречу знакомому отряду, с которым ему приходилось встречаться в лагере Букмана. На одном из мятежников было надето колье из человеческих ушей: некоторые были уже засохшими, как выделанная кожа, другие — свежими и розовыми. Люди из отряда поделились с Гамбо своей провизией — вареной картошкой и несколькими ломтями копченой козлятины. Они немного посидели, побеседовали о жестокостях войны и обсудили слухи, ходившие о новом вожде, Туссене. Говорили, что он не похож на человека, что у него сердце дикой собаки — хитрое сердце одиночки; что он безразличен к таким искушениям, как алкоголь, женщины и позолоченные медали, которых вожделели другие вожди; что он не спит, питается фруктами и может провести два дня и две ночи верхом на коне. Он никогда не повышает голоса, но люди в его присутствии трепещут. Он дока в лекарственных растениях и ясновидящий, умеет читать послания природы, знаки на звездах и самые секретные намерения человека — потому ему и удается избегать предательства и ловушек. К вечеру, едва стало свежеть, они расстались. Гамбо не сразу нашел своих, ведь от грота он ушел довольно далеко, но в конце концов оказался с ними: уже в полуобморочном состоянии от жажды и жары они так и не решились выйти наружу, чтобы поискать воды. Он подвел всю компанию к ближайшей луже, и они напились, отведя душу, но вот еды не хватало — пришлось вводить пайки. Ступни Вальморена внутри сапог представляли собой одну сплошную рану, и острая боль пронзала ему ноги по всей их длине. Он плакал от ярости, мечтая умереть, но шел вперед — из-за Мориса. На закате второго дня пути они увидели пару вооруженных мачете мужчин, на которых из одежды были лишь самодельные кожаные пояса, чтобы было куда заткнуть нож. Путникам удалось вовремя укрыться в папоротниках, где пришлось провести больше часа, пока те люди не скрылись в чаще. Гамбо направился к кокосовой пальме, верхушка которой вздымалась на несколько метров выше всей остальной растительности, вскарабкался по ее прямому стволу, цепляясь за чешуйчатую кору, и сбросил вниз несколько кокосов, которые почти бесшумно попадали в папоротники. Дети смогли напиться кокосового молока и разделили между собой нежную мякоть ореха. Гамбо сказал, что сверху видел равнину: Ле-Кап уже близко. Ночь они провели под деревьями, отложив скудные остатки провизии на завтра. Морис и Розетта уснули, свернувшись калачиком, их сон охранял Вальморен. За последние дни он состарился на тысячу лет: он чувствовал себя разбитым, он утратил свою честь, мужество, саму душу. Он оказался низведенным до уровня животного: только плоть и страдание, кусок кровавого мяса, какая-то бессловесная тварь, которая, как пес, тащится по пятам проклятого негра, а тот, ничуть не стесняясь, развратничает с его же рабыней. Вальморен слышал их этой ночью, как и в предыдущие: они даже и не думали скрываться — хотя бы из чувства приличия или же из страха перед ним. До него очень отчетливо доносились стоны наслаждения, вздохи желания, придуманные ими слова, подавляемый смех. Они совокуплялись раз, другой, третий — как звери, потому что такое желание и столько энергии. Это что-то нечеловеческое, рыдал от унижения хозяин. Он представлял себе знакомое тело Теге, ее ноги, привыкшие к ходьбе, ее сильный зад, тонкую талию, полные груди, ее гладкую, мягкую, сладкую кожу, влажную от пота, желания и греха, от дерзости и провокации. Ему казалось, что он видит ее лицо в эти минуты: прикрытые глаза, размягченные, готовые давать и принимать губы, дерзкий язык, раздутые ноздри, втягивающие в себя запах этого мужчины. И, несмотря ни на что, несмотря на мучительно болевшие ноги, ни с чем не сравнимую усталость, растоптанную гордость и страх смерти, Вальморен возбуждался. — Завтра мы оставим белого и его сына на равнине. Оттуда всего-то и нужно, что идти все время прямо, — сказал Гамбо в темноте Тете между двумя поцелуями. — А если на них наткнутся мятежники, пока они еще не дойдут до Ле-Капа? — Я свою часть договора выполнил: вывел их живыми с плантации. Теперь уж пусть сами справляются. А мы с гобой пойдем в лагерь Туссена. Его з’этуаль — самая яркая на всем небе. — А Розетта? — Пойдет с нами, если ты захочешь. — Я не могу, Гамбо, я должна пойти вместе с белым. Прости меня… — прошептала она, сгибаясь от тоски. Юноша отодвинул ее от себя, не веря своим ушам. Ей пришлось два раза повторить ему свои слова, чтобы он осознал наконец твердость этого решения, единственно возможного для нее, потому что среди мятежников Розетта была бы всего лишь жалкой бледной квартеронкой — всеми гонимой, голодной, беззащитной перед всеми превратностями революции, а с Вальмореном, наоборот, будущее ее было гораздо более обеспеченным. Она сказала ему, что не может расстаться с детьми, но Гамбо не услышал ее доводы, он понял лишь то, что его Зарите предпочитает ему белого. — А свобода? Это для тебя не важно? — Он схватил ее за плечи и встряхнул. — Я свободна, Гамбо. Вольная у меня в этой сумочке, подписанная и с печатью. Розетта и я — свободны. Я послужу еще немного хозяину, пока война не кончится, а потом уйду с тобой куда захочешь. Они расстались на равнине. Гамбо взял себе пистолеты, повернулся и припустил бегом назад, к густой зелени леса, не прощаясь и не оборачиваясь, чтобы этот последний взгляд не подтолкнул его поддаться сильнейшему искушению убить Вальморена и его сына. Он сделал бы это без колебаний, но в то же время знал, что если причинит хоть какой-нибудь вред Морису, то навсегда потеряет Тете. Вальморен, женщина и дети вышли на дорогу — широкую, рассчитанную на тройку лошадей и слишком открытую для тех случаев, когда приходится столкнуться нос к носу с мятежными неграми или настроенными против белых мулатами. Вальморен и шагу не мог уже ступить на своих сбитых в кровь, со снятой кожей ногах, он еле плелся, стеная, а за ним шел Морис и плакал вместе с отцом. Тете нашла тень под кустами, отдала последний кусок съестного Морису и объяснила ему, что она за ним обязательно вернется, но может задержаться, и что он должен терпеливо ждать. Поцеловала его, оставила подле отца и зашагала по дороге с Розеттой за спиной. Теперь все было делом случая. Лучи солнца свинцом падали на ее непокрытую голову. Земля вокруг, удручающе монотонная, покрытая толстым ковром из короткой и жесткой травы, была утыкана валунами и низкими, прибитыми ветром кустами. Почва иссохла и походила на крупу, воды нигде не было. Этой дорогой, довольно оживленной в нормальные времена, с начала восстания пользовались только солдаты регулярной армии и жандармы Маршоссе. У Тете были некие туманные представления о расстоянии, но она не могла подсчитать, сколько часов еще нужно идти, чтобы добраться до ближайших к Ле-Капу укреплений, потому что раньше она всегда ездила туда в карете Вальморена. «Эрцули, лоа надежды, не оставь меня». Она решительно зашагала вперед, стараясь думать не о том, сколько оставалось, а о том, что уже оставила за своей спиной. Пейзаж был пустынный: глазу было не за что ухватиться, все вокруг одинаковое, как будто она приросла к одному месту, как в кошмарном сне. Розетта своими засохшими губками и застывшими глазами молила о воде. Тете дала ей еще несколько капель из синего флакона, покачала ее, пока малышка не уснула, и снова пошла вперед. Три или четыре часа она шла не останавливаясь, в голове — ни одной мысли. «Воды… Без воды дальше идти не смогу». Шаг, другой, еще один. «Эрцули, лоа пресных и соленых вод, не дай мне умереть от жажды». Ноги двигались сами собой, ей слышались барабаны: призывная дробь баула, контрапункт сегопа, глубокий, ломающий ритм вздох мешан[16] и другие. Вот они снова вступают, вот вариации, подхваты, взлеты, вдруг — веселый звон погремушек марак и снова — невидимые руки, колотящие по натянутой коже барабанов. Звук заливает ее изнутри, и она начинает двигаться под музыку. Еще один час. Она плывет в раскаленном пространстве, с каждым мгновением все свободнее; она уже не чувствует ни резких ударов в костях, ни стука камней в голове. Еще шаг, еще час. «Эрцули, лоа сострадания, помоги». Внезапно, когда колени у нее уже подгибались, удар молнии сотряс ее тело, от макушки до пяток — огонь, лед, вихрь, тишь. И тогда, как мощный шквал, сошла богиня Эрцули и вошла в Зарите, свою слугу. Первым ее заметил Этьен Реле, ехавший во главе конного отряда. Темная и тонкая линия на дороге, иллюзия, неверный силуэт в вибрации безжалостного света. Он пришпорил коня и подъехал взглянуть, кому это пришло в голову предпринимать такое опасное путешествие в этом безлюдье и по такой жаре. Приблизившись, он увидел женщину со спины — прямую, гордую, с вытянутыми, словно для полета, руками, изгибающуюся в ритме танца, тайного и победоносного. Он заметил и узел у нее за спиной и понял, что это ребенок, возможно уже мертвый. Он окликнул ее, но она не ответила и продолжала парить, как призрак, пока он не остановил коня прямо перед ней. Увидев ее закатившиеся глаза, он понял, что она или безумна, или в трансе. Ему приходилось видеть эту экзальтацию — на календах, но он думал, что такое возможно только в случае коллективной истерии барабанного боя. У Реле, французского офицера, прагматика и атеиста, такие случаи одержимости вызывали отвращение, он рассматривал их как еще одно доказательство примитивности африканцев. Эрцули вытянулась перед всадником: соблазнительная, прекрасная, язык гадюки в окружении красных-красных губ, тело — само воплощение порыва. Офицер поднял плетку, дотронулся ею до ее плеча, и тут же волшебство рассыпалось в прах. Эрцули исчезла, и Теге без единого вздоха рухнула без чувств — куча тряпок в дорожной пыли. Солдаты подъехали к своему командиру, и лошади окружили лежащую женщину. Этьен Реле спрыгнул на землю, склонился над женщиной и начал тормошить ее импровизированный рюкзак, пока ему не удалось высвободить груз: девочку — то ли спящую, то ли без сознания. Потом он перевернул тело и увидел мулатку, совсем не походившую на ту, что танцевала посреди дороги: бедная девушка, покрытая грязью и потом, черты лица искажены, один глаз заплыл, губы растрескались от жажды, из лохмотьев одежды торчат окровавленные ноги. Один из солдат тоже спешился и наклонился, чтобы влить немного воды из фляжки в ротик девочки, а потом — в рот женщины. Тете открыла глаза и несколько минут не могла ничего вспомнить: ни о своем марш-броске по дороге, ни о дочке, ни о барабанах, ни об Эрцули. Ей помогли подняться и дали еще воды, пока она не напилась и видения в ее голове не стали обретать некий смысл. «Розетта…» — пробормотала она. «Она жива, но не отвечает, и мы не можем ее добудиться», — сказал ей Реле. Тут ужас последних дней всплыл в памяти рабыни: опиумная настойка, плантация в огне, Гамбо, ее хозяин и Морис, которые ждут ее возвращения. Вальморен увидел на дороге столб пыли и сжался в кустах в полном помрачении от животного ужаса, который зародился в нем еще в ту минуту, когда он увидел труп своего соседа Лакруа без кожи. Ужас все рос и рос, до самого того момента, когда Вальморен полностью потерял представление о времени, пространстве и расстоянии и не понимал ничего: ни по какой причине он прячется здесь, в кустах, как заяц, ни кто этот мальчонка без чувств рядом с ним. Отряд остановился неподалеку, и один из всадников стал выкрикивать его имя. Тогда он осмелился выглянуть и увидел людей в форме. Жалобный возглас облегчения вырвался откуда-то из глубины его тела. Он выполз на четвереньках, весь всклокоченный, оборванный, покрытый царапинами, струпьями и засохшей грязью, рыдая, как дитя, да так и остался стоять на коленях перед лошадьми, повторяя: спасибо, спасибо, спасибо. Ослепленный ярким светом и будучи в состоянии обезвоженности, он не узнал Этьена Реле и не осознал, что все остальные солдаты отряда были мулатами; ему было достаточно увидеть форму французской армии, чтобы понять, что он спасен. Он вытащил кошель, привязанный к поясу, и выбросил горсть монет перед солдатами. Золото осталось сверкать в пыли: спасибо, спасибо. Испытывая отвращение перед этой сценой, Этьен Реле приказал ему собрать свои деньги, потом сделал знак своим подчиненным, и один из них спешился дать Вальморену воды и уступить свою лошадь. Тете, сидевшая на другой лошади, с трудом слезла с нее, поскольку не привыкла ездить верхом и у нее за спиной была Розетта, и пошла искать Мориса. Она нашла его свернувшимся в клубок в зарослях кустарника, он бредил от жажды. Они находились вблизи Ле-Капа и через несколько часов уже въезжали в город, избежав каких-либо происшествий. За это время Розетта пришла в себя после дурмана опия, измученный Морис отоспался на руках одного из солдат, а Тулуз Вальморен обрел свое прежнее достоинство. Образы этих трех дней начали тускнеть, а история — обретать в его мозгу другие контуры. Когда ему представилась возможность рассказать о происшедшем, его версия была довольно далека от той, которую Реле услышал от Тете: Гамбо полностью исчез со сцены, это он сам предугадал нападение мятежников и, ввиду невозможности защитить плантацию, бежал, чтобы спасти сына, прихватив с собой рабыню, которая растила Мориса и свою дочку. Это он, и только он спас всех. Реле от комментариев воздержался. Париж Антильских островов