Писатель, моряк, солдат, шпион. Тайная жизнь Эрнеста Хемингуэя, 1935–1961 гг.
Часть 13 из 29 Информация о книге
Хемингуэй понимал, что это поворотная точка. Понимали это и в американском посольстве в Гаване, которое рекомендовало американским гражданам на Кубе покинуть страну. Посол лично сообщил Хемингуэю об этой рекомендации. Высокий, аристократичный Бонсал, еще один выпускник Йеля, настолько старомодный, что называл в мемуарах свою жену не иначе как «г-жа Филип Бонсал», был давним и отзывчивым другом писателя. Он работал в International Telephone & Telegraph Company в Гаване до прихода в госдепартамент. Хемингуэй очень любил вспоминать о том, как он в 1930-х гг. ездил с Бонсалом в отпуск в Саламанку, в Испанию{101}. Бонсал возобновил их дружеские отношения, когда стал послом вскоре после прихода Кастро к власти в 1959 г. Весной и летом 1960 г. он регулярно присутствовал на обедах в Finca Vigía. Валери Данби-Смит, молодая секретарша Хемингуэя ирландского происхождения, присоединилась к писателю и дипломату во время одного из обедов и слышала, как Бонсал сообщил «важную, хотя и неофициальную» информацию из Вашингтона{102}. Он повторил по памяти вопрос, который посольство задавало Вашингтону в ноябре 1959 г., о знаменитом экспатрианте, выступавшем в поддержку революции{103}. Отношения между двумя странами продолжали ухудшаться. Кастро, казалось, делал все, чтобы настроить против себя правительство США, и американское руководство раздражало присутствие Хемингуэя на острове. Не мог бы он выбрать себе другое место для жительства и выступить против кубинского режима? Хемингуэй запротестовал: Finca Vigía — мой дом, а кубинцы — мои друзья и семья. Он сказал Бонсалу, что его дело писать книги, а не заниматься политикой. Кроме того, он неоднократно доказывал свою преданность, ни у кого и никогда не было причин усомниться в его верности Соединенным Штатам{104}. Бонсал не отступал. Дипломатично, но твердо он повторял, что понимает точку зрения Хемингуэя, но другие члены правительства США — нет. «Если писатель не готов вести себя как подобает публичной персоне, могут возникнуть неприятные последствия»{105}. Данби-Смит слышала, как у Бонсала вырвалось слово «предатель». Она также помнит, что Бонсал приехал на обед на следующей неделе и вновь сказал Хемингуэю «о необходимости сделать для себя выбор между страной и домом»{106}. Дальше разговор не клеился тем вечером. Старые друзья лишь заставляли себя болтать о всякой ерунде. Валери видела в глазах Хемингуэя слезы, когда они расставались. Бонсал коснулся больной темы, заговорив с Хемингуэем о выборе между его домом и его страной и бросив в лицо американской легенде слово «предатель». Вопрос лояльности мучил писателя уже не одно десятилетие: и во времена гражданской войны в Испании, и в тот день в Нью-Йорке, когда он согласился стать советским шпионом, и в период красной угрозы конца 1940-х — начала 1950-х гг., и тогда в 1951 г., когда Баку Ланхему было отправлено письмо со словами о том, что он, Эрнест Хемингуэй, никогда не был «гребаным предателем». Писатель даже говорил с Бонсалом практически так же, как и с Ланхемом, а позднее с Хотчнером при обсуждении этого вопроса. Проблема заключалась не только в том, что у писателя были близкие друзья на Кубе или что он прожил в Finca Vigía дольше, чем в любом другом месте. Его держало кое-что еще: он перенес на кубинскую революцию свои нереализованные надежды в отношении Испанской Республики. События 1936–1939 гг. все так же влияли на мировоззрение Хемингуэя в 1952–1960 гг. Республика оставалась главным делом его жизни. Поддержка Кастро была эквивалентом борьбы с Франко и Гитлером в Испании. Он не сражался на Кубе так, как делал это в Испании, но был далек от бездействия, хотя и говорил друзьям и прессе о своей отстраненности от кубинской политики. Но стоило появиться реальному шансу на реализацию этих надежд, как американский посол предложил отказаться от него навсегда. Неудивительно, что Валери вроде бы видела даже слезы. Просьба Бонсала была очень убедительной, поскольку исходила от друга и центриста, который пытался, но не мог найти общих взглядов с Кастро, все больше превращавшемся в диктатора{107}. Хемингуэю пришлось согласиться с тем, что аргумент посла имел под собой основание. Антиамериканская риторика Кастро стала чрезмерной, к тому же он угрожал американцам и американской собственности на острове. Усугубляло ситуацию и то, что в его речах время от времени проскакивали пассажи об «американцах… вроде Хемингуэя», белых воронах, поддерживавших революцию{108}. Революция никогда не конфискует их собственность{109}. По сведениям одного советского ученого, который жил и работал на Кубе, Кастро даже цитировал слова писателя в защиту революционной законности{110}. Похвалы Кастро ставили Хемингуэя в неудобное положение. Он доверительно признался Хотчнеру, который теперь был и постоянным собеседником, и кем-то вроде бесплатного помощника, что лично Кастро не волнует его. Кастро, скорее всего, позволит Хемингуэю спокойно жить в Finca Vigía. Знаменитый писатель знал, что он служит хорошей рекламой для режима. Однако независимо от его симпатий к Кастро или надежд на то, что кубинская революция исправит недостатки Испанской Республики, он не хотел быть исключением, расхваливаемым Кастро. На вопрос Хотчнера о том, что беспокоит его больше всего, он ответил, что не может спокойно спать, когда других американцев «выгоняют пинками», а «его страну… поливают грязью»{111}. События лета 1960 г., похоже, ускорили угасание писателя, начавшееся за несколько лет до этого. Хотчнер не мог не заметить, что Хемингуэй теряет силу — человек, который любил побоксировать, похудел, его некогда сильные руки казались «выструганными неопытным резчиком»{112}. У него появились проблемы с почками и зрением. Хуже всего, пожалуй, было то, что работалось ему намного тяжелее, чем когда-либо прежде. Рукопись о корриде, которую он готовил для журнала Life, никак не обретала форму{113}. Журналу требовалось порядка 40 страниц. У Хемингуэя получилось 688 страниц, и у него не поднималась рука сократить объем. Ему пришлось просить Хотчнера приехать на Кубу из Нью-Йорка, чтобы помочь ему. А после он всячески сопротивлялся внесению правки под нелепыми, на взгляд молодого писателя, предлогами. 25 июля Хемингуэй, Мэри и Валери сели на паром, идущий из Гаваны до Ки-Уэста. Никаких окончательных решений относительно переезда с Кубы на материк они не принимали. Более того, они собирались вернуться через несколько месяцев, а потому оставили в Finca Vigía множество ценных вещей, не говоря уже о мебели и всем прочем{114}. Хемингуэй позаботился о том, чтобы сохранить дату отъезда в тайне. Он не хотел привлекать к себе такое же внимание, как в ноябре. Больше всего ему не хотелось, чтобы кто-нибудь посчитал его отъезд выступлением против Кастро, которого он продолжал поддерживать{115}. Во время поездки Хемингуэй чувствовал себя не в своей тарелке и беспокоился по поводу таможенных и иммиграционных процедур. Мэри слышала, как он бормотал что-то о «катастрофических последствиях нарушения закона»{116}. Далее, уже один, Хемингуэй отправился самолетом из Ки-Уэста в Нью-Йорк, а потом в Европу, где пробыл два месяца — с августа по сентябрь. Его друзей в Испании поразило, насколько он сдал за последний год. Опираясь на свидетельства очевидцев, первый биограф Хемингуэя, Карлос Бейкер, описал их впечатления так: все они видели писателя «в разных настроениях, но никогда в таком… глубочайшем нервном расстройстве: страх, неприкаянность, апатия, подозрительность в отношении мотивов других, бессонница, чувство вины, угрызения совести и потеря памяти»{117}. 15 августа Хемингуэй написал Мэри, что опасается «полного физического и нервного срыва из-за смертельного переутомления»{118}. Это была лишь одна из множества просьб о помощи, обращенных к ней в том месяце. Мэри и преданный Хотчнер делали все, что могли, для поддержки Хемингуэя во время нервного расстройства, которое медленно развивалось на протяжении следующего года. Встревоженный новостями из Испании, Хотчнер прилетел в Европу, чтобы быть рядом с Хемингуэем, и 8 октября вернулся вместе с ним в Нью-Йорк. Там заботу о нем взяла на себя Мэри — вместе они отправились поездом в Кетчум. К этому моменту и Хотчнер, и Мэри поняли, что самостоятельно они не могут помочь человеку, которого любят, и обратились за помощью к специалистам. Сначала они проконсультировались с психиатром в Нью-Йорке, а потом, по его рекомендации, договорились о лечении в рочестерской клинике Мейо в штате Миннесота. Во избежание огласки, в клинике предложили зарегистрировать писателя под вымышленным именем. В результате Хемингуэй под именем «Джордж Савье» (его врач в Кетчуме) отправился в закрытое отделение больницы St. Mary’s Hospital, филиала клиники Мейо, где пробыл с 30 ноября 1960 г. до 22 января 1961 г. Основным диагнозом была депрессия, отягощенная приступами паранойи. Психиатр Хемингуэя, д-р Говард Роум, решил прибегнуть к электрошоковой терапии — методу, который в те времена нередко применялся в тяжелых случаях{119}. Хемингуэю, а может быть, Мэри вместо него пришлось письменно согласиться на такое лечение, поскольку выбора не было, особенно после консультации с д-ром Роумом и его коллегами. Во время сеансов врачи усыпляли Хемингуэя, привязывали его к операционному столу и прикрепляли электроды к вискам, чтобы пропускать ток через мозг. Через 11 или 15 сеансов депрессия вроде бы отступила, однако Хемингуэй чувствовал, что лечение привело к потере памяти. (Потеря памяти и в самом деле была обычным побочным эффектом.) Это очень беспокоило писателя, которому никогда не приходилось делать записи. Как он говорил Хотчнеру, память была его капиталом. Стоит этому капиталу пропасть, и он — банкрот{120}. Навязчивые состояния, однако, не исчезли{121}. Некоторые из них были связаны с очевидными фактами вроде заметок об автомобильной поездке из Ки-Уэста в штат Айдахо в ноябре 1959 г., когда Хемингуэй отмечал, сколько галлонов бензина куплено, сколько миль пройдено, сколько времени потрачено. Другие же не имели никакого отношения к реальности. Так, Хемингуэя очень беспокоило, получит ли Валери Данби-Смит американскую визу (чтобы въехать в Соединенные Штаты и учиться в Нью-Йорке), а это порождало навязчивую идею о том, что Служба иммиграции и натурализации США ведет расследование против него, поскольку он финансировал Валери. Другой навязчивой темой было ФБР. Хемингуэй считал, что ФБР следило за ним с момента его возвращения из Европы в октябре 1960 г. Любой человек не в джинсах и ковбойских сапогах казался писателю подозрительным. (По его представлениям, агенты ФБР всегда одевались как сотрудники главного офиса: в темные костюмы и белые рубашки.) В ноябре, когда они с Хотчнером проезжали мимо банка в Кетчуме, где горел свет после окончания рабочего дня, Хемингуэй не сомневался, что это федеральные агенты копаются в его банковских выписках в поисках свидетельств преступления, о котором он умолчал. Ему также казалось, что они напичкали жучками его больничную палату и автомобили. Когда Хотчнер навещал Хемингуэя в Рочестере, штат Миннесота, тот не мог свободно говорить, пока они не выходили на улицу. На вопрос, с какой стати ФБР будет интересоваться им, писатель ответил, что из-за «подозрительных книг», которые он написал, из-за того, кто его друзья и где они живут — «среди кубинских коммунистов»{122}. На Рождество, по наблюдениям Мэри, Хемингуэй уже не утверждал, что в его ванной сидит специальный агент с магнитофоном, но по-прежнему ждал от ФБР вызова на допрос{123}. Его беспокоило даже то, что ФБР может заинтересоваться, почему он зарегистрировался в клинике Мейо под чужим именем. В начале нового года это толкнуло врача Хемингуэя на необычный шаг: он обратился в управление ФБР в Миннеаполисе за «разрешением» сказать Хемингуэю о том, что ФБР нет дела до его псевдонима{124}. Из донесения управления в Вашингтон от 13 января 1961 г. следует, что запрос врача стал полной неожиданностью для них. Это донесение было отправлено по обычным каналам связи открытым текстом без каких-либо отметок о срочности, т. е. совсем не так, как отправляются донесения по расследованиям, связанным с внутренней безопасностью. В оригинале поле для номера дела осталось пустым, а отметка о дате получения, проставленная вручную служащим в Вашингтоне, говорила о том, что послание достигло адресата через 11 дней. Управление в Миннеаполисе обязательно указало бы номер дела, если бы вело «расследование против Хемингуэя». Поскольку они ничем не рисковали, агенты из Миннеаполиса сообщили д-ру Роуму, что у них «нет никаких возражений» в отношении его плана{125}. Доктор, надо полагать, передал это послание Хемингуэю. Однако паранойя писателя в отношении правительства не прекратилась. В середине января Хемингуэй написал Ланхему зловеще, что «настоящие разведывательные данные» (здесь у него этот термин обозначал американскую политику, лояльность и отношение к Советам), которыми он делился с генералом не один год, достаточный повод для его отправки на «виселицу»{126}. Куба, которая занимала очень много места в новостях в начале 1961 г., всегда была объектом внимания Хемингуэя, несмотря на его состояние. Мэттьюз написал Хемингуэю 2 января о чувстве горечи, которое у него вызывает ситуация на острове. Он сожалел о «перегибах, связи с коммунизмом и диком антиамериканизме революции»{127}. Тем не менее, по его мнению, «кое-что… [в] этой революции очень ценно, и это ни в коем случае нельзя терять». Администрация Эйзенхауэра была явно не согласна с этим и на следующий день разорвала дипломатические отношения. Возникшая в результате неопределенность не давала Хемингуэю покоя. Он написал 16-го Ланхему, что они с Мэри могут «потерять на Кубе все», а «могут и не потерять»{128}. Это был намек на то, что Советы могут заступиться за него. Но даже такого намека «чересчур много для письма, поэтому никому не рассказывай об этом, как и о многом другом, о чем мы помним, но не пишем»{129}. Уже в начале года среди кубинских эмигрантов и американских журналистов стали ходить слухи о том, что президенты Эйзенхауэр и Кеннеди (который вступил в должность 20 января 1961 г.) планируют какую-то акцию против Кастро. Мэттьюз, обеспокоенный тем, что Хемингуэй не сможет переварить его предыдущее письмо — на копии, сделанной под копирку, в его архивах стоит рукописная пометка «Слишком болен, чтобы прочесть его. Г. М.», — 20 февраля снова написал Хемингуэю. Его «конечно, расстраивает развитие событий на Кубе», и он подозревает, что Хемингуэй и Мэри расстраиваются еще сильнее. Тем не менее он надеется, что ЦРУ не уничтожит революцию, — здесь Мэттьюз снова использовал слово «ценная». Даже если бы операция ЦРУ удалась, «это был бы тот случай, когда для исцеления пациента его убивают»{130}. К этому моменту было почти невозможно остановить операцию Zapata — план по свержению Кастро, разработанный в последний год пребывания у власти администрации Эйзенхауэра. Ранним утром 17 апреля 1961 г. группа экипированных и обученных ЦРУ кубинских беженцев высадилась на южном побережье Кубы. В 11:00 того же дня представитель Кубы в ООН заявил, что «на Кубу этим утром вторглись наемники… [оснащенные] … Соединенными Штатами»{131}. Интервенты, около 1400 человек, сражались храбро, но ничего не могли сделать против сил Кастро, которые быстро мобилизовались для отражения атаки. Уже 20 апреля Кастро объявил о победе по кубинскому радио{132}. The Times напечатала его заявление на следующий день. На протяжении недели так называемого вторжения в заливе Свиней американские газеты по всей стране выходили «с заголовками на всю страницу, под которыми обычно публикуют новости о президентских выборах и общенациональных катастрофах»{133}. Хемингуэй и Мэри также слушали репортажи по радио и телевидению. По воспоминаниям Мэри, они «пришли в ужас» от выбора места высадки — топкой полоски земли, больше подходящей для охоты на уток, а не для боевых действий. В остальном же, как она написала, «личные проблемы затмевали нашу обеспокоенность в связи с грядущим провалом»{134}. О какой обеспокоенности идет речь? Относительно того, что Соединенные Штаты выбрали плохое место для высадки? Или относительно того, что у Кастро слишком сильная поддержка (по оценкам Мэри и Мэттьюза, порядка 75 %) среди кубинского населения? Ланхем считал, что он знает ответ. Три недели спустя он написал Хемингуэю, что он, Бак, понимает, насколько горько такому «старому вояке», как Эрнест, читать о «подобной тупости», и добавил, что Кастро, как ни прискорбно, оказывается хуже Батисты{135}. Ланхем, похоже, полагал, что шансы на приемлемый для Хемингуэя исход очень малы. Победа поддержанного США вторжения поставила бы его в неудобное положение: он критиковал Соединенные Штаты за действия в духе «великой державы» XIX в. и недобрососедское поведение в Латинской Америке. Существовал также риск возврата к эпохе Батисты. Победа Кастро была для него ничем не лучше. Антиамериканизм Кастро наверняка усилился бы еще больше, а Хемингуэй, хотя он и любил Кубу, не смог бы пойти против своей страны. Это был выбор, перед которым он стоял и раньше, сначала в Испании, а потом во время Второй мировой войны и горького мира, который последовал за ней. Возможно, он прокручивал в голове слова Бонсала о предательстве и чувствовал в очередной раз всю связанную с ними боль. Мэри надеялась, что собственные проблемы Хемингуэя не дадут ему слишком задумываться над вторжением. Время, однако, показало, что и то и другое может прекрасно соседствовать{136}. Во вторник, на второй день вторжения, Хемингуэй набросал письмо своему издателю, где говорил, что пытался, но не смог отредактировать воспоминания о жизни в Париже в 1920-х гг. (работа, которая превратилась в роман «Праздник, который всегда с тобой»); после возвращения из Миннесоты все, за что он брался, только ухудшало дело{137}. Это была не жалоба, а признание поражения. Хемингуэй просто не мог больше заниматься работой, которая поддерживала его. «Грядущий провал» в заливе Свиней был еще одним поражением, причем практически таким же горьким. Писатель понимал, что никогда не сможет вернуться домой, пройти под сейбой у входа в особняк, вывести Pilar из бухты мимо старой испанской крепости или провести остаток дня с друзьями в баре La Florida, потягивая коктейль «Папа добле». Не сможет он и поддерживать революцию, которая, несмотря на все ее недостатки, по-прежнему была для него важной победой над правыми. Это был конец старой заветной мечты, зародившейся в Испании. Простого способа облегчить эти переживания не существовало. Когда Мэри спустилась вниз утром в пятницу, 21 апреля, она увидела Хемингуэя в гостиной с любимым ружьем в руках и два патрона рядом на подоконнике{138}. На протяжении полутора часов она тихо говорила с ним о том, чем они могут заняться: поехать в Мексику, побывать еще раз в Париже и даже отправиться в Африку на сафари. После того как пришел хороший друг и семейный доктор Савье, чтобы померить давление Хемингуэя, им удалось уговорить Хемингуэя опустить ружье. Они отвезли его в местную больницу, а потом договорились с клиникой Мейо о еще одном курсе электрошоковой терапии в закрытом отделении. По пути в клинику он пытался покончить с собой не менее двух раз. В аэропорту Каспера, штат Вайоминг, он пошел прямо на вращающийся пропеллер самолета. В конце июня врач Хемингуэя в Мейо решил, что пациент готов к возвращению домой{139}. Мэри подозревала, что ее муж просто упросил психиатра выписать его. Он не раз довольно ясно намекал, что собирается свести счеты с жизнью, например в письме, написанном в начале месяца Рене Вильярреалю, его кубинскому «сыну», который следил за порядком в усадьбе Finca Vigía. Хемингуэй говорил, что у него практически «кончился бензин». Осталась лишь тень того, чем он был раньше. У него пропало «даже желание читать» — занятие, которое он «любил больше всего». «Писать, — говорил он, — намного труднее»{140}. Хемингуэй просил Рене присматривать за его кошками и собаками, а также за «горячо любимой Finca Vigía» и уверял, что, как бы ни повернулась жизнь, папа всегда будет помнить о нем. Несмотря на предчувствия, Мэри и Джордж Браун, боксер из Нью-Йорка, друживший с писателем не одно десятилетие, забрали Хемингуэя из клиники и поехали с ним в Кетчум. Они добрались до места в пятницу, 30 июня. Теплым солнечным утром в субботу, 1 июля, Хемингуэй упросил Брауна прогуляться с ним по невысоким холмам к северу от дома, что было довольно сложно ньюйоркцу в его городских ботиночках. Потом эти двое объехали город, заглядывая к старым друзьям. Они нашли д-ра Савье в его кабинете в больнице, а вот охотник Дон Андерсон отсутствовал в Сан-Валли. Другой любитель прогулок и рыболов Чак Аткинсон вернулся домой до захода солнца и проболтал с Хемингуэем целый час на крыльце{141}. Как Мэри рассказывала Ланхему, однажды днем Хемингуэй стал перечитывать последнее письмо отставного генерала{142}. Бак сообщал новости об общих друзьях, но в основном говорил Эрнесту о том, как он беспокоится о своем старом товарище по оружию и желает ему улучшения самочувствия{143}. Вечером Хемингуэй пригласил Брауна и Мэри на ужин в известном ресторане Christiania в центре города, где они устроились за столиком в углу, откуда было видно всех присутствовавших. В разгар ужина Хемингуэй посмотрел на соседний столик и поинтересовался у официантки, что за люди сидят там. По ее мнению, это были торговцы из соседнего города Туин-Фолс. Хемингуэй возразил: «Только не в субботу». Официантка пожала плечами, а Хемингуэй объяснил, понизив голос: «Они из ФБР»{144}. На следующее утро Мэри проснулась от резкого звука, словно кто-то захлопнул два ящика, один за другим, и пошла посмотреть, в чем дело. Она обнаружила Хемингуэя мертвым в вестибюле гостиной, где его обезоружили в апреле. Он встал раньше всех, потихоньку спустился вниз и из одной из своих двустволок покончил с тем, что осталось от великого американского писателя, беззаветно боровшегося за то, во что он верил. Эпилог Скрытые издержки После того как новость разлетелась, появилась масса домыслов о смерти Хемингуэя{1}. Никто из посторонних, не говоря уже о близких писателю людях, не верил в историю Мэри о том, что это был несчастный случай во время чистки ружья. Хемингуэй имел дело с оружием всю свою жизнь. Мог ли человек, который не раз смотрел в лицо опасности — он был на фронтах трех войн, — вот так, по чистой случайности, погибнуть у себя дома? Эмметт Уотсон, журналист из Сиэтла, решил докопаться до правды. Когда Уотсон добрался до Кетчума, у него возникло ощущение, что «все журналисты на земле собрались там» для освещения похорон. В компании с еще одним репортером он бродил по Кетчуму так, словно это был его родной город, избегая встреч с известными гражданами и опрашивая всех остальных — «от барменов до… приятелей по охоте, горничных, официанток и машинисток» — в поисках истины{2}. «Смерть Хемингуэя — это самоубийство» — под таким заголовком вышла газета Seattle Post-Intelligencer 7 июля. Детали, опубликованные в ней, должны были положить конец спорам{3}. Однако Уотсон не мог объяснить, почему человек, всегда демонстрировавший нам волю к жизни — он любил повторять: Il faut d’abord durer[12], — добровольно покинул этот мир. Его многочисленные друзья и читатели начали искать факты, которые помогли бы пролить свет на причины смерти Хемингуэя. Могла ли это быть неизлечимая болезнь, что-нибудь редкое вроде гемохроматоза? Не было ли у него старой военной раны, которая не заживала? А может, все дело в плохих отношениях с Мэри или в финансовых проблемах? И как повлияла на писателя потеря усадьбы Finca Vigía? Со временем все сошлись на одном: никакой отдельно взятый фактор не мог привести этого в высшей степени талантливого человека к самоубийству{4}. Все оказалось намного сложнее. Депрессия, которую он называл «черной задницей», преследовала его на протяжении значительной части жизни и становилась лишь глубже. Начавшееся как примитивное удовольствие пьянство стало привычкой, мучительной страстью. Старость наступила рано — и очень резко — из-за многочисленных травм, которые он перенес с 1920-х гг. Кубинская революция, воспринимавшаяся поначалу как свежий ветер, обернулась еще одним удручающим событием. К 1961 г. практически не осталось надежды на возврат к жизни на Кубе и даже на простое посещение горячо любимой Finca Vigía. Писатель не мог больше полагаться на свою память. До сих пор воспоминания наполняли его и обретали новую жизнь в коротких рассказах и романах. Но электрошоковая терапия в клинике Мейо сделала его заторможенным и отняла ясность мысли, которой он славился. Лишенный воспоминаний, он сомневался, что вообще сможет писать. В 2011 г., на пятидесятую годовщину, Аарон Хотчнер открыл новый раунд спекуляций вокруг смерти Хемингуэя. Этот значительно более молодой, но близкий друг писателя, свидетель событий в последние месяцы жизни Хемингуэя, выдвинул еще одну теорию под названием «Хемингуэй как объект травли со стороны ФБР»{5}. После обобщения хорошо известных объяснений Хотчнер сконцентрировал внимание на депрессии и паранойе, которые были неотъемлемой частью жизни писателя в 1950-е гг. Хотчнер писал о биографах, характеризовавших опасения Хемингуэя в отношении ФБР как бредовые представления, и о досье, которое ФБР раскрыло в 1980-х гг. в ответ на запрос в соответствии с законом о свободе информации. По словам Хотчнера, досье показывает, что Хемингуэй не слишком заблуждался в отношении бюро. Первые записи в нем датируются 1942 г. и относятся к организации Crook Factory и охоте на фашистов на Кубе во время войны. Хотчнер считает, что ФБР не забыло о Хемингуэе и после войны: «Все последующие годы агенты писали отчеты о его деятельности и прослушивали его телефоны. Наблюдение не прекращалось и во время его пребывания в больнице St. Mary’s»{6}. ФБР могло прослушивать телефон за пределами его палаты, если уж на то пошло. Хотчнер приходит к выводу, что Хемингуэй ощущал наблюдение за собой и что это «усиливало его мучения и стало одной из причин самоубийства»{7}. Сейчас очевидно, что Хотчнер понимал психическое состояние Хемингуэя лучше, чем намерения бюро. Тщательное изучение досье ФБР показывает, что наблюдение за Хемингуэем никогда не велось{8}. Первый шаг сделало вовсе не ФБР — досье было заведено в результате решения посла использовать Хемингуэя в качестве руководителя непрофессиональной контрразведывательной организации. Посольство объявило о своих планах, а бюро отреагировало на это. Гувер прежде всего хотел знать биографические данные писателя, а потом всеми силами стремился избежать неприятных сюрпризов, которые могли бросить тень на его собственную организацию. В последующие годы бюро эпизодически собирало информацию о Хемингуэе, которая сама шла в руки иногда от самого писателя, а иногда от других ведомств вроде Госдепартамента. Источником нескольких записей были газеты. Один или два отчета поступили от тайных осведомителей, которые сталкивались с Хемингуэем в обществе и докладывали о своих впечатлениях сотрудникам Гувера. Кое-что в их сообщениях заставило директора подозревать, что Хемингуэй работает над книгой, выставляющей его и агентов ФБР в дурном свете. Однако он не подозревал Хемингуэя ни в каких преступлениях, а бюро не проводило никаких расследований его деятельности. Агенты ФБР не прослушивали его телефоны, не перлюстрировали почту и не следили за ним. В 1961 г. врач Хемингуэя сообщил ФБР о состоянии своего пациента, они не сами разнюхали об этом{9}. Бюро всегда смотрело на Хемингуэя не как на коммуниста, а как на бескомпромиссного антифашиста. После его смерти Мэри пыталась убедиться, что такое отношение не изменилось. В 1964 г., когда кубинская почта выпустила памятную марку в честь Хемингуэя, Мэри попросила журналиста Квентина Рейнольдса сообщить об этом Гуверу. Она хотела проинформировать его, что никто из родственников не давал разрешения на выпуск марки и не поддерживает кубинскую революцию. Хемингуэй приветствовал Кастро за то, что тот выгнал диктатора Батисту. Но «он не был близко знаком с Кастро. Мэри [говорила], что он встретился с Кастро на рыбалке и разговаривал с ним всего пять минут — точка»{10}. Гувер принял эту информацию безоговорочно, о чем говорит подписанная им заметка в досье, его последнее известное высказывание по делу: «Насколько я знаю Хемингуэя, он вряд ли симпатизировал коммунистам. Он был бесцеремонным, жестким парнем и всегда на стороне обездоленных»{11}. Как бы бюро ни относилось к Хемингуэю, Хотчнер прав в том, что оно очень беспокоило писателя. Гувер и его агенты мало что знали о «подрывной» деятельности Хемингуэя в прошлом и были в полном неведении относительно его встреч с представителями НКВД. Они вовсе не травили Хемингуэя. Однако писатель не мог забыть, на что он пошел ради дела своей жизни, особенно свою разновидность антифашизма и поддержку Кастро, и опасался, что бюро обратит внимание на его действия. Навязчивое беспокойство относительно слежки усугубило депрессию и осложнило течение болезни в конце жизни. Он не мог успокоиться, «зная», что федеральные агенты могут в любой момент арестовать его за преступления, которые были не такими уж мнимыми. Этот прирожденный бунтовщик ненавидел власть, которую они представляли. Хемингуэй, который был на стороне обездоленных, выступал против всех, кто (как он считал) играл роль инструмента подавления. С 1937 г. и до самого конца своей жизни он делал все возможное для борьбы с фашизмом, особенно с его опасными проявлениями в Европе. Это была наихудшая форма власти, которая не только подавляла обездоленных, но и душила искусство. Воинствующий писатель выступал против американских и британских политиков, которые не разделяли его взглядов, и усматривал следы фашизма в таких американских институтах, как ФБР и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. На Кубе он страстно поддерживал революционеров, боровшихся с существующим порядком, и вновь видел, что у его собственного государства другие интересы. Хемингуэя особенно возмущало вмешательство в его личную жизнь. С 1942 г. этот по своему характеру заговорщик подозревал, что находится под наблюдением. Он давал решительный отпор, когда казалось, что ФБР противодействует его делам в Crook Factory, и негодовал, когда военная цензура в Майами читала его почту. В 1944 г. он с трудом заставил себя отвечать генеральному инспектору армии, который допытывался, действительно ли Хемингуэй сражался в Рамбуйе, вместо того чтобы выполнять обязанности репортера. Для него было невыносимо лгать по поводу фактов, указывавших на то, что он участвовал в боевых действиях, а не просто наблюдал. В первые годы холодной войны беспокойство по поводу контроля со стороны государства усилилось настолько, что Хемингуэй дважды думал, прежде чем написать или опубликовать что-либо. Человек, который «честно и бесстрашно» воспроизводил «суровый образ эпохи» в 1930-х гг., в 1950-х стал заниматься самоцензурой{12}. Хемингуэй говорил, что государство следит за ним из-за неблагонадежности, поскольку считает его «скороспелым антифашистом». Он никогда не упоминал о более веской причине, по которой за ним могли следить: согласии скороспелого антифашиста работать на НКВД. То, что он фактически никогда не шпионил в пользу Советов, не имело значения. В годы маккартизма хороших людей привлекали к ответу за гораздо меньшие прегрешения. Писатель не без основания опасался, что этот секрет может разрушить его карьеру. Писатель, как Хемингуэй сказал Нобелевскому комитету, живет в одиночестве. К этому он мог бы добавить, что секреты делают писателя еще более одиноким. Чтобы облегчить бремя, нужно было поделиться им с кем-нибудь, но он, сомнений почти нет, не решался на это. Он никогда не раскрывал всю правду в письмах Ланхему, которому доверял больше всего, еще меньше говорил Геллхорн, Мэри и Хотчнеру, а для федерального правительства и публики был полностью закрыт. Цена самоизоляции, утаивания своего секрета оказалась ужасной: опасения обернулись навязчивыми идеями и бредом. Могла ли эта глава биографии Хемингуэя завершиться иначе? Многие бывшие коммунисты вроде Кёстлера открыто повернулись спиной к «богу, который не оправдал ожидания»{13}. Не раз американцы, которые шпионили на НКВД, добровольно приходили в ближайшее отделение ФБР и рассказывали агентам все, что они знали, а после этого выступали против товарища Сталина. Некоторые воспринимали это как очищение, выход из ситуации. Но Хемингуэй не мог отречься от коммунизма, поскольку не был коммунистом, и не мог представить, как передать сложную историю его отношений с НКВД, чтобы она имела смысл для тех, кто хотел слушать. Кроме того, характер не позволял ему предать бывших союзников: он ненавидел стукачей и перебежчиков. Посол Бонсал предлагал ему выход летом 1960 г.: вернуться в Соединенные Штаты и выступить против кастровских перегибов. Это оправдало бы его в глазах Америки. Но такой вариант тоже был практически неприемлемым. Хемингуэй не предал кубинскую революцию. Он дольше других американцев питал надежды на светлое будущее и не мог заставить себя осудить вождя повстанцев, который держал в своем вещмешке книгу «По ком звонит колокол» и сверг ультраправого диктатора. Хемингуэй не слишком распространялся перед Бонсалом во время их последней встречи в Finca Vigía. Он обмолвился лишь о своей любви к Америке и привязанности к Кубе. Несмотря на ясное понимание того, о чем говорит посол, он не стал объяснять, что и дальше собирается жить по собственным правилам, как делал на протяжении большей части своей жизни. Именно жизнь по собственным правилам позволила ему создать замечательное, новаторское художественное наследие. Он практически в одиночку изменил взгляды американцев на мир и описал, что они видят и чувствуют. Жизнь по собственным правилам открывала перед ним возможность идти на риски, связанные не только с писательским трудом. С 1937 по 1960 г. Хемингуэй активно участвовал в политике и разведывательной деятельности сначала в интересах Испанской Республики, а потом Советов и собственной страны во время Второй мировой войны. После начала холодной войны он снизил свою политическую активность в Америке, но определенно не остался пассивным наблюдателем событий на Кубе в 1950-х гг. С того самого дня в 1935 г., когда он увидел тела ветеранов, разбросанные по побережью Флориды, политический Хемингуэй был практически таким же активным, как и Хемингуэй литературный. По большей части он работал в соответствии со своими представлениями и делал то, что считал нужным, используя подходящие возможности, как это было при встрече с вербовщиком НКВД в 1940 г. Писатель полагал, что может проводить собственную внешнюю политику. Как и другие сильные люди, которые стали шпионами, он верил, что ему удастся управлять отношениями с советскими — и американскими — спецслужбами. Но он оказался правым лишь отчасти. На удивление способный к этой своей второй сфере деятельности, Хемингуэй не был таким экспертом, каким считал себя. Безусловный профессионал во всем, что касалось писательской работы, в политике и разведывательной сфере он действовал как одаренный, но самоуверенный любитель. Он так и не остановился вовремя, чтобы оценить скрытые издержки тайных приключений, за которые потом пришлось расплачиваться. Источники информации Основные источники Веб-сайт ФБР File Number 64–23312 (Ernest Hemingway), in vault.fbi.gov