Последнее время
Часть 1 из 46 Информация о книге
* * * Пролог Сон был горек и невыносим. Он закричал, чтобы проснуться. Он проснулся, чтобы закричать. Ни закричать, ни вдохнуть для крика, ни просто вдохнуть не получилось: Малой закрыл ему нос и рот горячей корявой ладонью. – Тихо, – сказал Малой. – Тихо. Он спросонья задергался, пытаясь вырваться. Стало хуже: ладонь, твердая и пахнущая сталью, вдавилась в лицо, плюща губы о зубы и почти ломая нос. Ему ломали нос дважды. Он помнил и больше не хотел. В голове уже шумело, в груди екало, а нижнюю губу прижгло гладким холодком так, что еще немного – и снова будет лохматой и соленой. Он поспешно закивал – то есть попробовал, голова почти не двигалась. Малой убрал руку, держа ее на весу, чтобы, если надо, хлопнуть – и губы всмятку. Он вздохнул жадно, но медленно, боясь свистнуть или хрипнуть. Во рту было горько и сухо. Так лучше, чем когда солено и мокро. Малой кивнул и спросил: – Готов? К чему, хотел он спросить, но губы так и не отлипли от зубов, а горло и язык будто засы́пало морским песком и обдуло морским ветром. Морским, подумал он, пытаясь вспомнить, что это значит, но не вспомнил. Малой сказал: – Айда. Небо ждет. Неба не было видно. Ничего не было видно. Всё сверху, снизу и во все стороны было черным, молчаливым и спрятанным: ни земли, ни слишком высоких, достающих до облаков деревьев, ни самих облаков, ни звезд, ни птиц, пчел, мух и всего, что всегда составляло мир – там, где он привык жить. Ну, существовать. Ну, почти привык. Но небо ждало. Он знал. Все знали. Он встал, покачнулся, потому что приучился качаться, встал прочно, потому что под ногами не качалось. Малой как будто видел или просто знал, тут же легонько толкнул в плечо – сюда, – и шагнул сам. Трава шорохнула и замолчала. Чуть дальше скрипнул ремень. Слева тоже донесся шелест одежды. Они пошли под невидимым ждущим небом – должно быть, неровной цепочкой. Он мельком удивился тому, что умеет ходить по черному, неподвижному и несуществующему, не спотыкаясь и даже не натыкаясь на деревья, – и чуть не влетел в дерево. Лист мазнул по лбу, он застыл, рука Малого взяла его за шкирку и отправила в обход препятствия. Дальше он и сам чуял что-то впереди, что-то справа, что-то на уровне колен, – обходил, перешагивал, подныривал, – и обнаружил, что черное становится серым. Если небо их еще и не дождалось, то они дождались неба, темно-синего и по-мышиному изгрызенного понизу макушками слишком больших деревьев, из-под которых они вышли. Одна из верхушек прыгнула, распахнулась в черный лист вроде подорожника и понеслась через небо. Он вздрогнул, провожая лист глазами. Малой застыл рядом, прошелестел раз и два, звонко ударила тетива. Небо дождалось раньше, чем ожидалось. Слишком рано. Черный подорожник дернулся и рухнул – косо, как наледь со скалы. В воздухе лист был беззвучен, а упал очень звучно, со шмяканьем и хрустом, которые в ночи слышнее крика. И шепот слышнее крика, торопливый и непонятный, но человеческий шепот, потекший от места падения. На шепот бросился один из них – Рыжий, как-то понял он, даже не видя, – только Рыжий умел бегать так быстро и только Рыжий так умел ножом. Стало светло и больно глазам. Жмуриться было странно, как идти с отвернутой за плечо головой, а все равно светло и больно. Он открыл глаза и задохнулся. Деревья далеко впереди и сбоку полыхали черным, неподвижно и страшно. Чужая земля от деревьев и до самых его ног полыхала зеленым и коричневым, лениво шевелясь и будто переползая ленточками, как переползает жар по углям. А небо над землей и деревьями полыхало убийственно белым, хотя оставалось темно- синим. Словно удалось увидеть ослепительно снежную основу толстого темного ковра из главного йорта. Словно удалось увидеть весь мир, в центре которого он существовал и который существовал вокруг него. Весь непредставимо огромный мир – от бесконечного ряда страшных белых солнц за слоями неба до малых букашек в паутине бледных корешков под ногами и до пульсирующих кусочков, из которых эти букашки и корешки сложены. Он видел, он слышал, он чувствовал – ушами, ресницами, пятками, вставшей дыбом холкой, нагревающимися, будто репа в кипятке, глазными яблоками – и не успевал понять, в какие узоры и смыслы складывается чудовищно сложный, разборчивый и четкий мир. Он понял только, что сейчас они умрут. Это поняли все – даже Рыжий, который стремительно и ловко, но все-таки мучительно медленно и тяжело вскакивал с колен, с земли, от смирно лежащего на спине рыжего паренька в странной белесой одежде, неровно раскрашенной темным, – вышивкой и кровью. Кровь проступала вокруг торчащей из живота стрелы с оперением Малого и толчками плескалась из раны, почти разделившей паренька на две неровных части, от правого уха к левой ключице, тонкой и невыносимо белой под расшитым воротником. Паренек, будто подгоняя выплески, скреб пальцами неловко вывернутой левой руки по краю странной кожистой пластины, на которой лежал. Пластина была похожа на причудливо изуродованное и растянутое седло и светилась отчаянно и не по-настоящему, особенно там, куда натекла кровь. Паренек, жутко, как братишка, похожий на Рыжего, не перестал шептать, даже когда нож Рыжего с чавканьем рубил ему шею и грудь – просто шептание стало свистящим и булькающим. Лицо паренька было сосредоточенным, точно он не умирал, а на ощупь подбирал подходящий по размеру гвоздик из кучи неподходящих, – а смотрел он на Рыжего. И продолжал шептать, совсем неслышно. Рыжий наконец выпрямился, чуть наклонил голову к плечу, разглядывая паренька, стряхнул кровь с ножа и чуть увел его в сторону для нового удара, и тут черная зазубренная полоса леса распахнулась до неба и до ног, мир провалился, а паренек, коснувшийся, наконец, пальцами земли, вцепился в нее последней хваткой, улыбнулся Рыжему и вмиг стал темным, лиловым, ненастоящим – весь, даже одежда. Рыжий упал на паренька то ли сам, чтобы добить, то ли от удара, сотрясшего мир, и оба они осыпались лиловой крошкой, словно трухлявый пень, растоптанный лосем. Он увидел это, хотя снова успел зажмуриться, и сквозь сжатые веки, крича и валясь в черно-зеленую пропасть, видел остальное: что вдали, у леса, стоит еще один рыжий паренек, а далеко за спиной, у реки, по которой они, оказывается, приплыли, присев забавно и пугающе, замер третий, будто нащупывающий разведенными руками и откинутой головой единую плоскость с остальными рыженькими, лежавшим и стоящим, а с противоположной стороны – он ощутил это занывшими на затылке корнями сбритых волос – поднимается на цыпочки и даже чуть выше, всовывая руки в небо, четвертый, такой же рыженький, как остальные, еще жутче похожий на Рыжего, и все одновременно шепчут непонятное, неслышное и страшное, то же, что шептал лилово осыпавшийся паренек, грохотом отзывающееся в небесах и в земле, проворачивающихся в лад шепоту и в лад ударам мира о глаза и ёкающее сердце, и в лад им всхлипывает тетива, вторая, третья, и шикает нож Малого, который уже налетает на присевшего рыженького, а тот улыбается Малому навстречу, резко вскидывает руки – и другие рыженькие вскидывают тоже, будто уцепились за разные края ковра, того самого, снежно-синего, и небо, которое они, оказывается, схватили и держали, переворачивается и падает на мир черной плитой. Снова дождалось. Его сшибло твердым и вмяло в твердое, со звоном и искрами, ломая и отдирая всё лишнее, руки-ноги-нос-лицо, холодный глинозем сунулся в дыры на место глаз и носа, ниже стало очень больно, остро, неправильно и снова со вкусом желтого металлического штыря, рвущего губы. Он попытался вдохнуть, хрюкнул, сглотнул жаркую соленую землю с колкими камешками, закашлялся, выворачиваясь и умирая, но не умер, а все-таки вдохнул раз и другой, держась за пылающую и саднящую, но вроде не пробитую грудь, попытался сплюнуть, облизать губы, но не смог, а только располосовал язык об остро сломанные зубы. В ушах гудело, под штанами было рыхло, под руками – скользко. Поморгал, тряся головой, вытер подолом глаза – их защипало, но стало видно. Что-то. Что-то дикое. Он сидел под серой пустотой посреди темной пустоты. Серая пустота была вместо неба, темная пустота была неровным полем, обыкновенным и почти голым до самого леса – можно заметить несколько лиловых пятен, если приглядеться. От леса мимо лиловых пятен шагали к нему несколько человек в белом, первым – широкий и с длинными косами, растущими из лица. Старик, подумал он. Заплетенная в косы борода была даже белее одежды. Шевелиться было больно, поворачиваться еще больнее, но он повернулся и постарался рассмотреть, что́ за спиной. За спиной было такое же голое перепаханное поле с лиловыми пятнами. На краю одного из пятен лежал круглый камешек, похожий на человеческий глаз, бледно-голубой на белом, как у Малого. Камешек моргнул и рассыпался. Он всхлипнул, наверное, от боли, и опять посмотрел перед собой. Люди застыли по всему полю, образуя непонятный, но ощутимый порядок, связывавший их друг с другом и с лиловыми пятнами. А косатый-бородатый уже стоял рядом. Руки старика были пустыми, но он уже знал, что это неважно. Он поднял голову, хлюпнул и сглотнул натекшую горечь, вдохнул последний раз и стал смотреть туда, где раньше было небо. Старик что-то негромко сказал. – Тиде йоча. Это ребенок, подумал он устало. Вот что сказал старик. Они поняли, что я ребенок. Значит, небо не дождется. Не в этот раз. Он в последний раз посмотрел туда, где раньше было небо, закрыл глаза и лег на чужую, но уже равнодушную и почти нестрашную землю. Часть первая Лети легко 1 Серебряный гриб появляется через полторы луны после того, как отходят и прячутся в землю до следующей осени дикие белые грибы, а подкормленные, живущие в теплице, начинают собираться в шары. Серебряный гриб вырастает в дупле или расщелине березы-семилетки, окруженной елями. У него изумрудная ножка и серебряная шляпка, о которую ломается нож. Он лечит любые болезни, оживляет полумертвых, может приворожить любимого парня и свести с ума любую девушку, он делает желаемое действительным и нежелательное несуществующим, он драгоценнее любого лайвуя. Поэтому его не бывает. Поэтому Айви хотела его найти. Она должна была его найти – сегодня. Но отвлекли. Луй разбудил Айви, когда солнце еще не вышло из-за Верхнего бора. Запрыгнул в изножье, пробежал по ногам и затоптался на груди, урча и пофыркивая. Айви охнула под когтистыми лапами, пробормотала что-то столь же возмущенное, сколь и невнятное, и попыталась смахнуть негодяя в траву. Луй увернулся, скользнул под покрывало и принялся метаться там, кусая то пальцы, то затылок. Это можно было стерпеть, а вот перебежки по груди и животу и особенно щекотание лица хвостищем оказались, как всегда, невыносимы. Айви восстала с горьким длинным вздохом и замерла, покачиваясь. Луй повисел на ней, расцепил когти, ловко крутнулся вокруг ног и запыхтел, призывая в путь. – Молодец, – пробормотала Айви, продрав глаза. – Я и сама уже вставать собиралась. Она провела пальцами по ложу и, не дожидаясь, пока то съёжится до дневного размера и вида обычного сморчка, пошла установленным утренним путем, пусть и в ужатом порядке. Рассиживаться не стала, мыться тоже, хватило и обтирания, переплела косы на пять счетов вместо пятидесяти, одежду для завтрака даже брать не стала, сразу влезла в дневную, ну и завтрак, понятно, перепрыгнула: выпила туес пророщенного молока, сорвала пару мясных черешков, чтобы грызть на ходу, и упорхнула. Не сразу: она же не зверь и не дикарь. Задержалась у мясного дерева на пять счетов, по каждому пальцу, благодаря за заботу вдумчивыми прикосновениями – и, отпинываясь от развеселившегося Луя, побежала с едальной поляны, пока народ не повалил. Самый нетерпеливый молодняк уже проснулся и, судя по щебету, пыхтению и стонам, приступил к утреннему единению. Айви обогнула эту поляну стороной, пытаясь не прислушиваться, – но всё же разобрав всех по голосам и обрадовавшись, что Позаная там нет. Это ничего не значило, Позанаю и нечего было делать рядом с крылами, он предпочитал сборища с матерыми, особенно последние луны. Но Айви этого не слышала и не видела – значит, могла считать несуществующим. Айви была свободна до вечера, когда предстояло закладывать осеннюю одежду на дозревание. Но ей было неловко идти с утра прочь от яла и от мест общей работы. Неловкость злила. Айви быстренько поругалась с собой и двинулась в сторону Смертной рощи. Обычно Айви, как и все, обходила рощу, рядом с которой пробегать-то жутко, не то что углубляться. Зато там точно никто не нападет с ненужными предложениями или пустыми вопросами. Вот Айви и решила сре́зать через нее к берегу – самым решительным шагом, насколько позволял Луй. Он ласково покусывал за щиколотки и норовил, чуть замешкаешься, влезть на плечи, сунуть голову под платок и меленько-меленько выгрызать косы. У первого спотыкача Луй отбежал и потерялся из виду – видимо, отвлекся на мышей. А Айви остановилась и прислушалась – и правильно сделала. В роще кто-то бродил и переговаривался. Не птены или малки, на которых можно наорать и выпинать прочь, и не подстарки, которых лучше обходить стороной, а то заболтают до смерти. Судя по белым одеждам, строги или даже старцы. Айви постояла, прислушиваясь, ничего не услышала и сдуру чуть было не прильнула к крайней осине, с которой в свое время наладила нормальные отношения – ну, насколько могут быть нормальными отношения с осинкой-самосевом на окраине плохого места, – но вовремя спохватилась. Касаться Смертных или околосмертных деревьев, даже невесомо или мысленно, – опасно, а в присутствии старцев – чревато: сочтут это излишним и сделают тебе общий отказ, сплошной и долгий – на луну, если не на три. Старцы не волховали, не ворожили и даже не поминали какую-нибудь незабвенную для всех, кроме Айви, луну. Они застыли меж редкими деревьями неподвижным клином, глядя, как два крыла в строгом водят по роще кого-то малозаметного, одетого не в белое, а еще кто-то, в чуть лучше различимом издали, но откровенно ритуальном синем, неподвижно стоит рядом со старцами, как привязанный. Отдельно стоит. Айви нерешительно приблизилась, пытаясь не обращать внимания на обычный здесь сырой смрад. Старцев было трое, малый серьезный состав, аж с Юкием во главе, но что-то в этом было неправильное – что́, Айви не могла сообразить то ли от запаха, то ли от крадучести. Юкий взглянул на нее через плечо – не взглянул то есть, а, как у него была принято, показал, что видит, – и снова уставился на крылов, недовольно поводя бородой. Айви поняла это как разрешение подойти и осмелела. Крылы водили меж неприятных, как-то по-рыбьему костистых деревьев самого неинтересного для Айви человека. Если Кула, щербатого овцепаса-чужака с выселок, можно назвать человеком. В синее была одета Чепи, наглая птаха Перепелок. Она была старше Айви всего года на три, но не общалась ни с ней, ни с другими Гусятами. Чепи считала себя слишком умной и ладной, чтобы замечать соседей, от которых не получишь ни жениха, ни подкорма, – тем более соседского подроста. Зато Гусята знали ее очень хорошо и не пропускали ни единого повода поиздеваться над грудастой дурехой. Замануха Чепи на свидание с одмарским сватом, который оказался выменянным на пчелиную семью кабаном-производителем, уже вошла в песни, как и подмена Чепиного листа грез на лист прижигания. Вопила она тогда на весь ял. Но сейчас издеваться над Чепи не хотелось. Чепи выглядела очень несчастной и больной, наперекор многосложному синему платью до пят, которое надевали сугубо на праздники, общую волшбу и редкости вроде дополнительного освящения или суда. Предельно издевательской выглядела толстая светлая нить на шее, кажется, металлическая, возможно, золотая, да еще с грузной подвеской, которая, впрочем, не висела, а лежала на огромной груди – так, что блестящий камень смотрел в единственное на небе облачко. Суд, поняла Айви и перестала дышать. На судах она еще не бывала. Никто из Гусят не бывал. Она первая, значит. Айви потихоньку сместилась за спину Юкия и встала за прикормленной осинкой, надеясь, что та прикроет ее и без отдельной просьбы. Хотя бы от комаров, которые звенели в Смертной роще всегда, перекрикивая даже февральскую метель. И кусали они свирепей прочих. И ничего ты с ними не сделаешь: в Смертной – нельзя. Чепи, Юкий и остальные смотрели на Кула. А тот смотрел в сторону Перевернутого луга и невидимой ему реки, уныло и не устало даже, а изможденно, как кузнец вечером или цветарь утром. И без того тощее лицо и фигура его, облепленная и окольцованная дикарской одеждой, многосоставной и перехваченной ремешками, казались серыми и высушенными. Крылы рядом с ним просто лопались от спелости, румянца и важности. Не каждый день выпадает послужить при суде хотя бы приставами. Да еще и сбежать по этому поводу с мясного, одежного или иного завода, где с утра до вечера приходится сплетать, завязывать и проращивать основы пищевых, полотняных, летательных и прочих волокон, и так почти всю жизнь, если не возьмут мужем в соседний народ, где придется учиться лепить других помогателей на каком-нибудь костяном, муравьином или кожном заводе. Юкий шевельнул рукой, и один из крылов, вроде как Вайговат, очень уж крупный, – вторым был, кажется, Озей, бедолага, вечно его с силового подроста срывают, – ткнул Кула в плечо. Тот глянул на Вайговата с досадой и что-то пробормотал. Айви не услышала, никто не услышал, кроме Вайговата, который покраснел и попробовал ткнуть сильнее, но промахнулся: Кул ровно в этот миг покачнулся – ну или ловко уклонился. Хотя вряд ли: Кул был неловким, медлительным и откровенно туповатым уродцем без рода, крови, способностей и, получается, умений. Овцепас, одно слово. Вайговат, впрочем, был немногим лучше, хоть и своим: толстоват, туповат, неумел, к тому же с ужасным голосом и слухом, от чего искренно страдал. Петь любил очень. Его в Круг мужей и взяли, чтоб хоть какая-то радость у глупа звонкого была, подумала Айви и устыдилась недоброй мысли. – Здесь? – спросил Юкий очень сдержанно и терпеливо.
Перейти к странице: