Пойди поставь сторожа
Часть 4 из 8 Информация о книге
– Как с цепи сорвались. – А что Ассоциация?[9] – Про них я ничего не знаю, кроме того, что там у них какой-то полоумный клерк в прошлом году отправил мне серию рождественских марок. Я их лепила на все открыточки. Кузен Эдгар получил? – Ну как же! Получил и выдвинул ряд предложений касательно того, что именно я должен с тобой сделать, – широко улыбнулся Аттикус. – Например? – Например, отправиться в Нью-Йорк и надрать тебе уши. Кузен Эдгар вообще тебя не одобряет. Считает, ты чересчур независима. – Старый надутый сомище. У него всегда было плоховато с юмором. Ну ведь натуральный сом: и эти усищи с бакенбардами, и пасть. Небось считает: в Нью-Йорке жить – во грехе закоснеть. Ipso facto[10]. – По сути дела, да. – Аттикус выбрался из кресла и дал знак Генри. Тот обернулся к Джин-Луизе: – В семь тридцать, как договорились? Она кивнула, потом искоса взглянула на тетушку: – Я пойду в брюках, ладно? – Нет, не ладно. – Дай тебе бог здоровья, Хэнк, – сказала Александра. 3 Несомненно, Александра Финч Хенкок производила внушительное впечатление в любом ракурсе и с тыла была столь же монументальна, сколь и с фасадной части. Джин-Луиза часто гадала (но вслух не спрашивала), откуда тетушка добывает свои корсеты. Они возносили ее бюст на головокружительную высоту, сужали талию, плавным раструбом расширяли бедра и намекали, что в другой жизни тетушка Александра была песочными часами. Никому из родственников не удавалось так блистательно доводить Джин-Луизу до белого каления, как сестре ее отца. И нельзя сказать, что тетушка относилась к ней слишком уж сурово – она вообще была добра ко всякой земной твари, помимо кроликов, которых травила, чтоб не смели объедать ее азалии, – но умела превратить жизнь племянницы в сущий ад, находя для этого и время, и место, и повод, и способ. Теперь, когда Джин-Луиза выросла, спустя пятнадцать минут любого разговора обнаруживалось, что на все на свете взгляды у нее с тетушкой совершенно противоположные – дружба от этого крепнет, а вот между близкой родней воцаряется лишь нестойкая взаимная любезность. Много было в тетушке такого, что на расстоянии в полконтинента втайне восхищало Джин-Луизу, но коробило вблизи и бесследно сходило на нет при первой же попытке постичь тетушкины резоны. Ибо мисс Александра принадлежала к числу тех, кто проживает жизнь, не расходуя себя: если бы на этом свете выписывали счета за чувства и привязанности, полагала Джин-Луиза, у стойки регистрации в царствии небесном тетушка задержалась бы и потребовала компенсацию. Если тридцать три года брака и оставили на ней хоть какой-то отпечаток, Александра умело его скрывала. Она произвела на свет сына, который получил имя Фрэнсис, был, по мнению Джин-Луизы, конь конем что наружностью, что манерами и давно покинул Мейкомб, устремясь к сияющим высям страхового бизнеса в Бирмингеме. Как оказалось, все к лучшему. Замужем тетушка была (и формально оставалась) за Джеймсом Хенкоком, человеком рослым и покладистым: шесть дней кряду он сидел на своем складе хлопка, а в день седьмой отправлялся на рыбалку. Пятнадцать лет назад в одно прекрасное воскресенье из рыбацкого лагеря на реке Тенсо пришел негритенок и передал на словах – мистер Хенкок, дескать, домой не вернется: решил остаться там. Удостоверившись, что другая женщина тут не замешана, тетушка отнеслась к случившемуся с полным безразличием. Фрэнсис счел, что этот крест ему предназначено нести в одиночку, и никак не мог понять, почему Аттикус, хоть и не видится с зятем, но все же поддерживает с ним – пусть и на расстоянии – прекрасные отношения (а не Сделает Что-Нибудь) и почему мать не убита горем от отцовской сумасбродной и посему непростительной выходки. Когда до дядюшки Джимми дошли слухи о сыновнем недовольстве, он опять прислал из своих чащоб гонца с сообщением: мол, если Фрэнсис желает его застрелить, он охотно с ним встретится, а когда Фрэнсис желания не изъявил, пришла и третья депеша такого содержания: «Веди себя как мужчина или заткнись». Совершенное дядей Джимми клятвопреступление и легчайшим облачком не омрачило безмятежную ясность тетушкиного горизонта: ее угощения в миссионерском обществе по-прежнему были лучшими в городе, еще более бурной стала ее деятельность в трех городских клубах, а когда Аттикус сумел вытянуть из дядюшки некоторую сумму, еще богаче – ее коллекция молочного стекла; короче говоря, Александра презрела мужчин и в их отсутствие жила себе не тужила. И потому даже не заметила, что во Фрэнсисе развились дремавшие до поры чудачества, а выражаясь иначе – приметы малого с мозгами набекрень, и только неустанно радовалась, что сын теперь в Бирмингеме, больше не угнетает ее тиранической преданностью и она, стало быть, не обязана принуждать себя к взаимности, проявить которую так вот за здорово живешь была неспособна. Для всех слоев и сословий, что имелись в округе и участвовали в его жизни, тетушка Александра была последней могиканшей, хранительницей заветов: у нее были изысканно-старомодные манеры барышни из хорошей семьи; готовность подпереть любые моральные устои при малейшем на них покушении; склонность к осуждению ближнего своего и неисцелимая страсть к сплетням. В ту пору, когда она училась в школе, понятие «сомнений» в учебниках не встречалось, поэтому она не ведала, что это такое, и при первой же возможности неустанно пользовалась исключительными правами, положенными ей по рангу, – устраивать, советовать, предупреждать, предостерегать. И понятия не имела, что одним неосторожным словом могла повергнуть Джин-Луизу в смятение, заставить племянницу усомниться в истинных мотивах ее поступков и наилучших намерений, подкручивая протестантские, мещанские колки, пока цитрой не зазвенят под пальцами струны совести. Знай тетушка, какие раны ей удается наносить, она с полным правом подвесила бы к поясу еще один скальп, но Джин-Луиза после многих лет тактических занятий в совершенстве изучила противника. Она уже умела давать отпор, но пока не научилась исцелять нанесенные раны. Последняя стычка произошла, когда умер брат. После похорон они на кухне убирали остатки погребального пиршества, без которого в Мейкомбе на тот свет не провожают. Кэлпурния, старая кухарка Финчей, была в отъезде и, узнав о смерти Джима, не вернулась. А тетушкин натиск в тот вечер был достоин Ганнибала: – Я все-таки считаю, Джин-Луиза, что тебе пора вернуться насовсем. Сейчас самое время. Ты очень нужна отцу. Джин-Луиза во всеоружии долгого опыта ощетинилась моментально. Врешь, подумала она. Если бы Аттикус нуждался во мне, я бы знала. А объяснить, как бы я узнала, не могу, потому что к тебе не пробиться. – Нужна? – переспросила она. – Да, дитя мое. Нужна. Ты сама, без сомнения, это понимаешь. Я могла бы ничего тебе не говорить. Говорить мне. Решать за меня. Шлепать своими разношенными туфлями там, куда хода нет никому, кроме нас двоих. У нас с отцом и речи об этом не заходило. – Тетя, если я нужна Аттикусу, я, конечно, останусь. Но вот прямо сейчас я ему нужна как дырка в голове. Вдвоем в этом доме нам обоим будет только хуже. Он это знает. Я это знаю. И как ты не понимаешь, что если мы не заживем, как жили, пока это все не случилось, нам труднее будет прийти в себя. Не знаю, как тебе втолковать, но уверяю тебя, мой долг перед Аттикусом – делать то, что делаю, и все: жить и устраивать свою жизнь. Аттикусу я понадоблюсь, только если он начнет прихварывать, и тебе прекрасно известно, как я поступлю тогда. Неужели сама не понимаешь? Нет, она не понимала. Тетушка Александра глядела на мир глазами Мейкомба, а Мейкомб ожидал от всякой дочери исполнения дочернего долга. И ясно, что должна сделать единственная дочь для вдового отца, только что потерявшего единственного сына, – вернуться и зажить одним домом с Аттикусом; вот как поступает дочь, а если не поступает, значит, она не дочь. – …ты могла бы поступить на службу в банк, а на уик-энды ездить к морю. В Мейкомбе сейчас собралось приятное общество, много новых молодых людей. Ты ведь, кажется, любишь рисовать? Любишь рисовать. Интересно, как, по мнению тетушки, она проводит вечера в Нью-Йорке? Примерно как кузен Эдгар в Мейкомбе? Каждый вечер в восемь собирается Лига любителей искусств: юные леди делают наброски, рисуют акварелью, пишут прозу. Для мисс Александры художники и писатели разительно отличаются от тех, кто увлекается живописью или сочинительством, – разительно и неприятно. – …на побережье столько красивых мест, а по субботам и воскресеньям мы бы тебя отпускали. О-о, черт. Как она умеет подгадать, когда я не в себе, и развернуть предо мной мои лучезарные дали. Ни малейшего представления о том, что творится в голове у родного брата, у меня в голове – у кого угодно в голове. Господи Боже, отчего лишил ты нас дара что-либо втолковать тетушке Александре? – Знаешь, очень просто объяснять человеку, что ему надо делать… – Но очень трудно его заставить. Едва ли не все беды в нашем мире проистекают от того, что люди не делают, что им говорят. Ну, значит, решено и подписано. Джин-Луиза останется дома. Тетушка сообщит Аттикусу, и не будет на белом свете человека счастливей. – Тетя, я не останусь дома, а если б осталась, не было бы на белом свете человека несчастней Аттикуса… Но ты не тревожься – он все понимает, а если ты возьмешься за дело с душой, то и весь Мейкомб поймет. Но неожиданно последовал удар ножа, и клинок вонзился глубоко: – Джин-Луиза, до последнего часа твоего брата тревожило, как безалаберно ты живешь. Вечер жаркий, на могилу тихо падают мелкие капли дождя. Ты никогда этого не говорил, ты этого даже не думал; если бы подумал – сказал бы. Мне ли не знать тебя? Спи спокойно, Джим. Она подсыпала соли на рану: да, я живу безалаберно. Я думаю только о себе, я потакаю своим прихотям, я слишком много ем, я чувствую себя ходячим молитвенником. Господи, прости меня, я не делаю, что должна, и делаю, чего не должна… ах, чтоб тебя! И она вернулась в Нью-Йорк, мучаясь угрызениями совести, унять которые было не под силу даже Аттикусу. С тех пор прошло два года; Джин-Луиза перестала корить себя за безалаберность, а тетушка обезоружила ее первым и единственным в жизни великодушным поступком – переехала жить к Аттикусу, когда его скрутил артрит. И благодарность заставила Джин-Луизу склонить голову. Знай Аттикус, о чем говорили его сестра и дочь, он бы их ни за что не простил. Ему и вправду никто не был нужен, но мысль прекрасная – кому-то ведь надо приглядывать за ним, застегивать ему рубашку, когда руки не слушаются, вести хозяйство. Еще полгода назад с этим справлялась Кэлпурния, но с недавних пор она настолько одряхлела, что Атгикус почти все делал сам, так что, получив почетную отставку, старушка вернулась в негритянский квартал. – Я уберу, тетя, – сказала Джин-Луиза, увидев, что Александра принялась составлять на поднос посуду. – В такую погоду ужасно хочется спать. – Она поднялась с дивана и потянулась. – Сиди-сиди, – сказала тетушка. – Что тут убирать – три чашки? Минутное дело. Джин-Луиза вняла ей и оглядела гостиную. Старая мебель отлично прижилась на новом месте. В соседней столовой на буфете, на фоне светло-зеленой стены сверкали серебром массивный кувшин, поднос и бокалы покойной матери. Что за человек, подумала она. Очередная глава его жизни дочитана – Аттикус сносит старый дом, в новом квартале строит новый. Я бы так не смогла. Там, где было их прежнее гнездо, теперь кафе-мороженое. Интересно, чье? Она прошла на кухню. – Ну что, как там Нью-Йорк? – осведомилась тетушка. – Хочешь еще чашечку, пока я не вылила? – Спасибо, с удовольствием. – Да, кстати. В понедельник утром созываю всех на кофе. – Тетя-я! – чуть не взвыла Джин-Луиза. Таков был примечательный обычай в Мейкомбе: в дом к девушке, вернувшейся в отчий край, приглашали гостей и угощали их кофе. В половине одиннадцатого их усаживали на всеобщее обозрение, дабы захрясшие в Мейкомбе сверстницы могли на них посмотреть. В таких условиях у детских дружб было мало шансов заиграть новыми гранями. Джин-Луиза со школьными подружками связей не поддерживала и вовсе не горела желанием узнать, как там у них сложилась жизнь. Школу она вспоминала с отвращением как худшее время жизни, к женскому колледжу сентиментальных чувств решительно не питала, и ничем нельзя было досадить ей сильней, чем играми в «А ты помнишь Такого-то?» – Перспектива наводит на меня смертельный ужас, – сказала она, – но от чашечки кофе я бы не отказалась. – Я так и думала, дитя мое. Джин-Луиза почувствовала прилив нежности. Она в неоплатном долгу перед Александрой, согласившейся перебраться к Аттикусу. А она, мерзавка, все язвила по адресу тетушки, беззащитной, несмотря на броню корсетов, и к тому же наделенной неким врожденным достоинством, которого никогда не будет у Джин-Луизы. Тетушка и в самом деле была последней могиканшей. Ее даже краешком не затронула ни одна война, а тетушка пережила три; ничто не могло поколебать прочность ее мира, где джентльмены курят на крыльце или лежа в гамаке, а дамы тихонько обмахиваются веерами и пьют холодную воду. – Как дела у Хэнка? – Дела у него превосходны. Ты, наверно, знаешь – Киванис-клуб объявил его Человеком Года. Вручили такой чудный диплом. – Нет, я не знала. Звание «Человек Года» по версии Киванис-клуба было в Мейкомбе послевоенным новшеством и значило обычно «молодой человек далеко пойдет». – Аттикус был так горд. Говорит, Генри еще не вполне понимает значение слова «контракт», но в налогах разбирается прекрасно. Джин-Луиза усмехнулась. Отец утверждал, что выпускнику юридического колледжа нужно еще пять лет, чтобы изучить право: два года – на экономику, еще два – освоить принятый в Алабаме порядок подачи кассаций и еще год – чтобы перечесть Библию и Шекспира. После этого человек полностью оснащен и ему ничего не страшно. – А что ты скажешь, если Хэнк станет твоим племянником? Александра, вытиравшая руки посудным полотенцем, замерла. Повернулась, пристально взглянула на Джин-Луизу: – Ты серьезно? – Не исключено. – Не торопись, дитя мое. – Не торопиться? Мне двадцать шесть, тетя, а Хэнка я знаю с рождения. – Да, но…