Сварить медведя
Часть 14 из 62 Информация о книге
Подошли двое парней и направились прямо в сарай. А я-то зачем здесь стою, где все на меня показывают пальцем? – подумал я и решительно двинулся за парнями, проталкиваясь через небольшую, но тесную толпу у дверей. И сразу почуял запах спиртного. Один из парней остановился почти на пороге, выудил из кармана бутылку с мутноватой жидкостью, и оба сделали по хорошему глотку – прямо из бутылки. И тут я его узнал. Это был Руупе, тот самый рыжий верзила, который грозил мне ремнем. Тот самый, кому моя возлюбленная без всяких протестов отдала ведро с рыбой, и он нес его до самого ее дома. Глаза рыжего блестели. – Гляньте, уж не пасторский ли это шаманенок? Послушай-ка, а это правда, что прост нашел тебя в канаве? Ты вроде бы лежал под камнем, как тролль. Даже говорить толком не умел. – Он преувеличенно широко распахнул объятия. Приятель нетерпеливо толкнул его локтем в бок и потянул на себя очень низкую, серую от старости дощатую дверь сарая. Я увернулся от объятий, пригнулся, пролез в дверь и оказался в шевелящейся полутьме. Здесь было очень влажно и жарко, остро пахло потом и еще чем-то – как мне показалось, чем-то опасным. Глаза понемногу приноровились к темноте, и я увидел, что парни и девушки двигаются как бы строем. Вернее, хороводом. Девушки образовали внутренний круг, а парни внешний, и оба круга движутся в противоположном направлении, так что каждый раз перед парнем оказывается новая девушка, а перед девушкой – новый парень, и так все время. Два круга постоянно соприкасались, и эта непозволительная близость показалась такой угрожающей, что меня даже слегка затошнило. Поспешив отойти к стене, я обнаружил, что не один такой, там стояли и другие, они тоже не решались вступить в этот потный, колышущийся хоровод. На ящике из-под картошки стоял певец. Тонкий, хрупкий, с почти детским лицом. Очень маленького роста, а голос такой высокий, что сразу не поймешь – мужской или женский. И песня была странной, я никогда ничего подобного не слышал. Он то ли пел, то ли смеялся, мне даже трудно описать. Голос его вдруг забирался высоко-высоко и начинал странно, похоже на смех, вибрировать. А потом, как по лестнице, с какими-то завитушками опускался вниз. Я никак не мог заметить, дышит он или все это поется на одном дыхании, но ритм был точно; он словно заполнял весь сарай, и даже стены, как мне показалось, подрагивали в такт его песне. Он пел что-то вроде: ля-ди-ли-ди, ля-ди-ли-ди, дамм-ляди-дам-да, и опять: ля-ди-ли-ди, ля-ди-ли-ди, дамм-ля-ди-дам-да. При этом язык у него ворочался так быстро, что я никогда и не думал, что такое возможно. И никаких музыкальных инструментов. Я не знаю никого в наших краях, кто мог бы насобирать денег на скрипку. Самодельные флейты, правда, были, пастушки носили их с собой на выпасы – считалось, что звуки таких флейт отпугивают хищников. Меня бы точно отпугнули. Но какой самый замысловатый инструмент может быть лучше человеческого голоса! Этот недоросток просто-напросто отбивал такт на фанерном ящике. Отбивал такт и пел. Пел и пел – и будто заворожил всех, кто набился в этот сарай. Он пускал трель за трелью, и парни и девушки в хороводе все теснее прижимались друг к другу. И вдруг песня кончилась. Он замолчал так неожиданно, что все растерялись и смутились, обнаружив непозволительную близость. Девушки, служанки и пастушки опустили головы, уставились на свои сапожки или принялись разглядывать самодельные украшения на запястьях. Начали шептаться и слегка подталкивать друг друга. Певец прокашлялся, видимо, накопилась слизь, отпил из бутылки, прополоскал горло и проглотил. Я смотрел на него как завороженный. Незаметный, маленький, узкоплечий, если встретить на дороге, и не глянул бы. Но тут-то он был самым главным. Танцоры бросали на него умоляющие взгляды. Он улыбнулся и закрыл глаза – словно заглянул к себе в душу, словно выбирал из огромного склада, где, как разноцветные мотки шерсти, скопились сотни песен. Потянул за нужную ниточку, попробовал голос, опять прокашлялся, на этот раз как-то странно, пискляво, – и запел. Теперь это был финский вальс, но не веселый и праздничный, какими обычно бывают финские вальсы. Нет, вальс был грустный и медленный: любимая ушла к другому, а он смотрит на звездное небо, тоскует и поет о своей тоске. Постепенно образовалось несколько пар. Они закружились по дощатому полу, но их было немного, большинство скромно отошли к стене, смотрели и слушали. Рядом со мной оказались две девушки, одна из них нечаянно толкнула меня бедром и тут же отодвинулась. Мгновенный укол счастья – она подошла так близко, что я мог бы ее обнять. А может, притвориться, что споткнулся, и вроде бы нечаянно опереться на ее плечо? Здесь, в этом большом сарае, мы оказались в другом мире. Здесь не было вечно недовольных хозяев, не было старух по углам, никто не бросал на нас неодобрительные или даже осуждающие взгляды. Здесь царила свобода – та свобода, которую в будни не знал никто из присутствующих. Они, может быть, даже толком не понимали, что значит это слово – свобода. А тут она пришла к ним сама и улыбнулась пленительной и коварной улыбкой – никто вами не командует, кроме вас самих. У вас нет хозяев – вы сами себе хозяева. Можете делать что хотите. Даже тяжелый, опьяняющий воздух казался сладким. Я дышал, словно пил. И опять дышал, и никак не мог надышаться, почти до головокружения. И вдруг я увидел у своих губ бутылку. Руупе подошел так тихо, что я его не заметил. Под рыжими усами обнажились крупные желтые зубы. Он улыбался. – А теперь шаманенок выпьет коньячку… Я, ни слова не говоря, перехватил у него липкую, захватанную бутылку с желтовато-мутным «коньячком» и представил, как размахиваюсь и бью этой бутылкой ему по виску, как он падает у моих ног. Мне очень ясно обрисовалась эта сцена: певец смолкает, общая суматоха, крик. И кровь, кровь – как прекрасно было бы вломить этому сукину сыну… и он понял, в глазах его полыхнул ужас. Но я удержался от соблазна – и, вместо того чтобы ударить, поднес бутылку к губам. Сделал два больших глотка змеиного яда и отдал ему зелье. А может быть, глотка было три – не помню. Руупе усмехнулся еще веселее и неожиданно хлопнул меня по плечу, будто с этой минуты мы стали друзьями не разлей вода. Покачиваясь, наклонился ко мне совсем близко – намеревался поговорить. Я давно заметил: пьяные всегда друг с другом говорят так, будто шепчут в ухо, у них чуть волосы не путаются, но при этом голос не понижают. Обычно мне было противно на это смотреть, а сейчас – ничего, так и быть должно. Я посмотрел на Руупе, постарался, чтобы взгляд был суровым и изучающим, – мокрые губы, блестящий от пота лоб, рыжие жесткие усы. Они смешно задрожали, когда он закашлялся, и я отошел на шаг – вдруг вырвет. Но он встряхнулся, схватил за руку стоявшую поблизости девушку и закружил в вальсе. Никогда раньше не пробовал я спиртного. Будто огонь проглотил, но только на мгновение. Жжение сразу прошло, зато немного заболел живот, там что-то стало расти, как огромное яйцо, росло и росло – и лопнуло, и из разбитой скорлупы высунулась когтистая лапа, а потом и покрытая чешуей голова. Дракон был на свободе. Я сам превратился в дракона. Небрежно кивнул Руупе с его приятелями и двинулся вдоль стены свободным, пружинистым шагом. Они хотели было за мной увязаться, но я, не оборачиваясь, махнул рукой – вы мне не нужны. На меня посматривали, но теперь уже без насмешки. С боязливым интересом. Встречаясь со мной взглядом, отводили глаза, поворачивались спиной и втягивали головы в плечи, будто пугались. В груди выросли новые, красиво изогнутые ребра, мало того – я стал выше ростом. Самое меньшее на два позвонка. И кровь стала заметно горячее; я ощущал ее пульсирующий поток не только внутри, я ощущал его кожей, и это было необычно и приятно. И самое главное: мне не было страшно. Вообще-то не могу сказать, что мне было страшно раньше, до того, как я выпил самогона, но стало легче двигаться. Будто таскал на спине тяжелый мешок, а теперь сбросил. Я обошел весь сарай, потом сделал еще круг. Вышел на луг, вернулся. И никого не надо спрашивать, ни у кого не надо просить разрешения – передо мной открылся новый мир. Где-то там, в углу, все еще маячил прежний Юсси, но это лишь тень, призрак, не более того. Этот призрак с ужасом смотрел на происходящее – неужели Юсси пьян? Юсси прикоснулся к спиртному! Он следил за мной, рывками, как птица, поворачивал голову то туда, то сюда – но стоило ли слушать его нытье! Я подошел к певцу, встал рядом и без всякого страха, без всякого стеснения смотрел на танцующих. Среди них было много знакомых лиц. Все они жили в селе или на близких хуторах, кое-кого я знал только по имени, но были и совсем неизвестные парни и девушки. Может, пришли из Финляндии. Или с предгорий, или с побережья – кто их знает, откуда они тут взялись. Мне казалось, все куда-то спешат; торопливость сквозила в движениях, во взглядах, в разговорах. Что-то должно случиться сегодня и сейчас. А потом суббота кончится, и опять настанут изводящие тяжелой работой скучные будни. Чем больше я смотрел на танцующих, тем сильнее крепло ощущение этой лихорадочной спешки. В глубине души я понимал: дракон. Во мне вылупился дракон. Вот так все и происходит: он машет крыльями и застилает мраком наши глаза. Мраком, да…прекрасным, волнующим мраком. Он позаботился обо всем: руки стали легкими, а ступни уж совсем невесомыми; он позаботился, чтобы мои взгляды стали двусмысленными, и не забыл придать обычному приветственному жесту наготу желания. И вдруг я почувствовал угрозу. Что-то должно случиться, опасность все ближе. Дверь открылась. Я повернулся к двери и на фоне светлого прямоугольника увидел ее. Она нерешительно остановилась на пороге. Моя возлюбленная. Моя Мария. Она сняла платок, распустила волосы, наверняка ей жарко после долгой ходьбы. Я смотрел на нее, и вокруг ее головы мне почудилось золотое сияние… нет, не почудилось, так оно и было; она стояла против света, и низкое, внезапно пробившее облака вечернее солнце щедро золотило ее и без того золотые волосы. Она выглядела, как картина за алтарем. Вот она обменялась парой слов с подругой и вошла в сарай. Пока она меня не видит. Сладкий туман опьянения словно рассекли мечом, в нем появились крутые и пустынные ущелья, и из этих ущелий поднимался едкий туман одиночества. Но это продолжалось недолго, горячая вспененная кровь хлынула со склонов, и провалы начали заполняться… …Кровь, кровь… закололи кабана, на дворе стоит старуха и взбивает мутовкой текущую кровь для пудинга, другая подсыпает ржаную муку, на сморщенных лицах мелкие брызги крови… обе хохочут, их беззубые рты открыты, как открывается и округляется влагалище олених, когда на них пытается взгромоздиться самец… Господи, как мне хочется до нее дотронуться… Положить руку на плечо, почувствовать тепло ее тела сквозь тонкую ткань блузки. Я приближаюсь к ней, ноги мои легки как пух, я лечу, как летят полозья санок по только что выпавшему снегу, – ничто меня не может остановить. Я кладу невесомые пальцы на ее плечо… она поворачивается – вот, вот, уже сейчас… сейчас мы провалимся в музыку, в потный, возбужденный круг. Но нет – она мельком глянула, похоже, что не увидела, и обратилась к подруге, служанке из Кентте. Они пошли к центру, и женщины во внутреннем кольце хоровода разняли на секунду руки и дали им место. И я тоже. Я расцепляю руки двух парней, втискиваюсь в мужскую цепочку, и тело мое словно членик гигантской гусеницы, одно среди множества разгоряченных тел. Певец по-прежнему заливается, постукивает в старый фанерный ящик, и в том же ритме глухо бьют в скрипучий деревянный пол подошвы множества ног. Оказалось, поймать ритм совсем несложно. Шаг влево, два шага вправо. Весь сарай превратился в огромное бьющееся сердце. Ритм вальса, счет на три: бу-уфф, пауза, бу-уфф, пауза, бу-уфф. Девушки поворачиваются лицом к центру, парни, наоборот, от центра, все как бы отворачиваются друг от друга. А потом словно опомнились, еще один поворот, и – рраз! – самый волнующий миг: каждый оказывается лицом к лицу с новой партнершей. Я покосился в сторону – скоро дойдет очередь и до моей возлюбленной. Вот она сделала шаг от меня, притопнула – и тут же два шага ко мне, в том же нервно пульсирующем ритме. Бу-уфф, короткая пауза, бу-уфф… Раз, два, три, раз, два, три… По обе стороны я крепко сжимаю потные мужские руки. Повернулся спиной. Лицом. Опять спиной – и вдруг она стоит передо мной. И, наконец, она меня заметила, опустила голову, опять подняла и уставилась на грудь моей рубахи. Как долго ждал я этого мгновения… – Мария… – почти шепчу я. И она посмотрела мне в глаза. Наверняка поняла: ничего, кроме хорошего, я ей не желаю. Но как же короток этот сладкий миг! Очередной удар в фанерный ящик, очередная сладкая рулада, две цепочки двинулись дальше. И всё. Певец спел последний куплет, выбил на своем ящике смешную дробь и замолчал. А я не могу прийти в себя от потрясения. Мария не испугалась меня, не закричала, как в тот раз… Наверное, удивилась, увидев меня в общей мужской цепочке, в этой стене мускулов, выпяченных грудей, жилистых рук и могучих бедер. Увидела – и поняла: я – один из них. Такой же, как все, один из многих, не шаман и не тролль. Вот она разговаривает с подружкой. Чуть ли не уткнулись лбами друг в друга, то и дело смеются, но мне кажется, она думает обо мне. Держусь поблизости: а вдруг посмотрит? На всякий случай вытер потные ладони о штаны: а вдруг придется пожать ей руку? Певец приложился к бутылке, вернулся на свое место и запел. На этот раз песня зажигательно веселая и ритмичная. Публика оживилась еще больше, даже сам сарай, как мне показалось, задышал быстрее. Какой-то парень, покачиваясь, подходит к Марии и берет ее за руку. Он пьян, она хочет вырвать руку, но хватка у него крепкая, он тянет ее за собой. Это Руупе. И тут дверь в сарай с грохотом отворяется, в проеме появляется огромный, окруженный дымом силуэт. В воздухе запахло очень приятно. Я узнал этот запах: короткий коричневый цилиндрик. Сикарр. Нильс Густаф постоял немного, точно приноравливаясь к ритму музыки, сунул сикарр в зубы и начал хлопать ладонями совершенно в такт, и при этом будто из ружья стрелял. Оглушительно. Он собирает левую ладонь в лодочку, а правой хлопает – вроде бы не сильно, а получается как выстрел. Хлопки отскакивают от его ладоней, как упругие, твердые мячи. Потом он начинает притопывать каблуком кожаного сапога, но не одновременно с хлопками, нет, вставляет глухие удары сапога точно между хлопками, удары эти звучат эхом. Причем, как ни странно, ничего не нарушается, наоборот: они словно подхлестывают ритм, тот становится еще более зажигательным и упругим. Продолжая хлопать и притопывать, Нильс Густаф вплыл в сарай. Он так уверенно двинулся к центру, что кружащиеся пары без всяких возражений уступили ему дорогу. Небрежно отодвинул Руупе от Марии, надвинул шляпу на глаза – и вдруг прыгнул! Прыгнул на удивление высоко, для таких-то размеров. Мало того, в прыжке успел хлопнуть в ладоши и щелкнуть каблуками, словно природа наградила его способностью висеть в воздухе. Пусть недолго, но все же висеть. Нильс Густаф прошел с Марией целый круг, поглядывая из-под своей шляпы не только на нее, но и чуть не на каждую девушку в сарае. И они ему отвечали восторженными взглядами! Ничего удивительного – они никогда не видели ничего подобного. И я не видел. Даже предположить не мог, что мужчина может выделывать такие номера. Недостойно, вызывающе, наверняка греховно… во всяком случае, человек в своем уме вряд ли бы на такое решился. Но девушки, похоже, так не считали. Они, как я уже сказал, не отрывали от него глаз. Губы увлажнились, то и дело прикладывают кулачки ко рту – еле удерживаются от восхищенных выкриков. Кому под силу устоять против колдовства? Против истинного колдовства музыки и танца? Все эти прихлопы и притопы, невероятные по изяществу прыжки заворожили публику. Мне показалось, изменился даже характер музыки: не музыка для танцев, а священнодействие. Певца разобрало, он увеличил темп, открывал рот так, что всем были видны ярко-красное нёбо и натруженный язык. Он пел самозабвенно и при этом ухитрялся широко улыбаться новому гостю. Он уже был не один в толпе профанов, у него нашелся единомышленник, брат по духу, они творили музыку вдвоем, и она рвалась в дверь, просачивалась через низкий потолок, через щели в стенах, ее наверняка слушали птицы, звери, насекомые – сама природа. Нильс Густаф в очередной раз прыгнул, щелкнул в воздухе каблуками – и песня в то же мгновение закончилась, будто он этим щелчком поставил точку, будто они с певцом составляли теперь одно целое. В зубах у него по-прежнему торчит теперь уже совсем коротенькая, но исправно дымящая сикарр. Наступает тишина. Нильс Густаф подходит к певцу и ерошит ему волосы, как маленькому мальчику. – В Хельсингланде![16] В Хельсингланде, вот где! Вот там уж умеют вертеть ногами! – восклицает он на мало кому понятном шведском и обводит глазами сарай. Певец хохочет, и веселье мгновенно распространяется на всех. Всем становится весело. Но настороженность не исчезает. То, что гость явился издалека, понятно без объяснений. Но что ему надо? Уж не какой-нибудь ли чиновник с поручением – порядок навести? – А вы когда-нибудь танцевали кадриль? Нет? Слышали хотя бы, что есть такой танец? Сейчас научимся. Дам попрошу встать вот здесь, да, вот так. Мужчины – по другую сторону. Он подталкивает меня к остальным парням, не сильно, но властно, как волна на реке. Подходит к певцу и начинает мурлыкать на каком-то неизвестном диалекте довольно быстрый и бодрый мотив. Певец слушает, потряхивает в такт головой – и вот он уже подхватил мелодию. Куплет – припев, куплет – припев. Художник выходит в центр и показывает движения. Сначала господа идут к середине, отходят, потом то же самое делают дамы (он так и называет нас, «господа и дамы»). Танец напоминает хоровод, но намного торжественнее. Так, наверное, танцуют в господских усадьбах. – А теперь разбиваемся на пары и кружимся. По часовой стрелке. Большинство не понимает, что он говорит на недоступном им шведском языке. Остается только показать. Он хватает ближайшего, то есть меня, отрывает девушку от протестующего кавалера, влепляет ей с хохотом поцелуй в щеку и сует мне ее руку. Это Мария. Под взглядами всей толпы он показывает, как я должен обнять ее за талию и как ей, моей возлюбленной, следует положить руку мне на плечо. – А теперь кружитесь, только шаги должны быть небольшими. Вот так, да, именно так. И я танцую с моей любимой! Она держит руку на моем плече, смотрит в глаза, не отводит взгляд. Она уже меня не боится! И мы кружимся, кружимся, как будто в целом мире нет ничего более само собой разумеющегося, ничего более нормального; мы с ней словно одно тело, слитое в волшебном танце. Пара рядом с нами все время спотыкается, начинает заново, Нильс Густаф что-то им показывает – а мы кружимся, кружимся, кружимся, свободно и естественно, будто всю жизнь только этим и занимались. Нас словно несет волна на пенящемся, белом, вспыхивающем солнечными искрами гребне. Теперь надо разойтись на два шага, Нильс Густаф впереди, он неутомимо учит каждому движению. Скоро мы опять встретимся, она и я. Счастье захлестывает меня, мое тело кажется мне слишком маленьким, как одежда, когда из нее вырастаешь… Художник провел с нами весь вечер. Болтал с девушками, размахивал руками, поясняя непонятные им шведские слова, – и они, хоть и смущаясь, охотно отвечали ему на своем деревенском финском. Наконец он пошел к выходу. Я выскользнул за ним. Он отошел на опушку леса и начал расстегивать штаны. Я вздрогнул. Сзади к нему большими шагами приближается рыжий Руупе. Ему, наверное, тоже понадобилось отлить. Но нет – в руках у него дубинка, и идти он старается тихо, не идет, а подкрадывается. Поднимает свою дубину, как топор, размахивается… я не успеваю даже крикнуть – сейчас обрушит ее на голову Нильса Густафа. Он его убьет! А художник даже не подозревает о смертельной опасности. Но что это? Нильс Густаф делает изящный, почти танцевальный шаг в сторону, избегая удара. Ловким движением хватает Руупе за руку, заворачивает за спину и поднимает как можно выше. Тот сгибается в три погибели, дубина падает на траву. Другой рукой художник мгновенно отщелкивает застежку на поясе Руупе, стаскивает с него нож, подносит к носу парня и, что-то сказав, вместе с ножнами закидывает в чащу. Потом неторопливо застегивает штаны и возвращается в сарай. Все это происходит мгновенно и выглядит как танец, как часть кадрили, которую он пока еще не успел нам показать. Руупе, сжав зубы от боли и грязно ругаясь, выпрямляется, потирает руку и бежит в лес искать свой нож. А я пытаюсь сообразить – что же это было такое? Неужели у художника глаза еще и на затылке? Он стоял, отвернувшись, мочился – и все равно заметил опасность. В этом было что-то сверхчеловеческое. 19 Сколько же силы в буквах, хотя они и такие маленькие. Неровные тонкие черточки. Но вот они появляются в церковной книге, одна за другой, и на тебе! Новорожденный, хрупкий комочек плоти, превращается в крещеного христианина, члена общины. Каждая такая закорючка ничего из себя не представляет, если она одна. Но когда прост научил маленького саамского мальчика ставить их в определенном порядке, что-то произошло. Это как с костром – что толку от одного полена? Но добавишь еще одно, потом парочку, сложишь в определенном порядке, оставишь промежутки для воздуха – и вот уже весело полыхает огонь. Буквы дают друг другу жизнь, молчаливые сами по себе, в обществе себе подобных они неожиданно начинают разговаривать. Ничего не говорящие I и s становятся словом Isä, Исэ, что означает «отец». Но может означать и другое: Бог. Тоже отец, только Небесный. Буквы умеют танцевать вальс, умеют водить хоровод, они берут друг друга за руки и составляют ряды, а ряды эти все длиннее и длиннее; как это получается – уму непостижимо. Смотришь на эти черточки и петельки – молчат. Сами по себе буквы молчат. Но одним движением губ тебе дано вдохнуть в них жизнь. Превратить их во что угодно – в зверей, мебель, человеческие имена. Удивительно, конечно: ты смотришь на закорючки, ничего не делаешь, а они вдруг превращаются в твоей голове в слова. Нет, даже не в слова. В вещи и тела. К примеру, глаза смотрят на пять буковок, М-а-р-и-я, а в голове совсем другое: раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза, ее рука в моей. Кто научил мальчика читать? Прост. Сел рядом, ласково хлопнул по спине. – Давай еще раз попробуем. – И… с-с-с-…э-э-э… Исэ! – Вот и научился! – засмеялся прост. – Ничему я не научился. – Смотри!