Золотой дом
Часть 22 из 40 Информация о книге
Монолог Д Голденао [его] сексуальностии анализ специалиста Часть первая. Она спросила меня в самом начале, Специалист спросила, прямо к этому и приступили, первый вопрос: в детстве тебе нравился больше розовый цвет или голубой? Меня этот вопрос удивил, честно говоря. Разве в нашу эпоху этим интересуются? Что, правда? Голубой или розовый? Пойдите мне навстречу, говорит она, это моя просьба, как будто она – пациент, а мозгоправ тут я. Я отвечаю, потому что у меня теперь такое настало упрямое настроение: Дайана Вриланд, издатель “Вог”, сказала однажды, что для Индии розовый – это голубой, так что, полагаю, розовый там от голубого не отличали. Почему тебя так беспокоит этот вопрос, тут же спрашивает она, это же просто выбор между двумя цветами, я могла бы спросить, во что больше нравилось играть, в паровозы или куклы. Предпочтешь ответить на такой вопрос? Замечу в скобках, что я никогда не был марксистом, но ее подход пробудил во мне сильные антикапиталистические чувства. Мне казалось, возразил я, что мы уже ушли от материалистических категорий, навязанных рынком, розовый для девочки, голубой для мальчика, мальчикам поезда и пистолеты, девочкам куклы и платьица. Зачем же толкать меня обратно в этот устаревший, скомпрометированный дискурс? Я слышу в этом ответе нарастающую враждебность, сказала она. Я нащупала некий триггер, вызывающий вспышку эмоций? Ладно, сказал я, по правде говоря, мой любимый цвет – желтый, рыжий, всегда был и остался. Одно время я пытался даже ругаться рыжим, как приятель Стивена Дедала, “Да провались эта рыжая палка!”[69], но так и не удалось возвести это в привычку. Хорошо, сказала она, это прогресс, желтый в спектре находится посередине между голубым и розовым. Я подумал – как это глупо, неандертальски глупо, кроманьонски глупо, но я прикусил язык и промолчал. Может быть, это не для меня, подумал я. Что же до второго вопроса, игрушечной железной дороги у меня никогда не было. У братьев была, и я смотрел, как они играют, хотя они‑то уже давно выросли из игрушек. И с электрическими моделями машин играли, стыдобища, не по возрасту. Я же сводный брат и намного моложе. Все, что у меня было, – парочка зверюшек из сандалового дерева, класть в ванну, чтобы они отдавали свой аромат воде. Слон из сандалового дерева и верблюд. Я придумывал приключения для моих сандаловых друзей, каждый вечер новую сказку в ванне. Что слон прятал в хоботе, почему верблюд ненавидел пустыню и так далее. Может быть, следовало их записывать, почти все с тех пор забылись. Так что на ваш вопрос, если нужно сделать выбор между куклами и поездами, ответ выходил – куклы-животные из сандалового дерева. Но я никогда их не наряжал. Я только рассказывал им сказки и пускал в воду. Так оно и шло, она напирала, я давал отпор. В какой‑то момент я рассказал ей про мачеху и ключи от дома. Я признался: худшее, что я сделал в жизни. Так и сказал Специалисту. Сказал, что я сожалею. Сожаления ее не интересовали, она тут же понеслась по тому же пути, что и Рийя в тот раз, когда мы поссорились и я выскочил из машины. Одной лишь ненависти для объяснения моего поступка недостаточно, сказала она. Допустим, я выскажу предположение: тебе хотелось стать хозяйкой этого дома. Допустим, я выскажу предположение, что в основе было именно это. Какова будет твоя непосредственная реакция? Моя непосредственная реакция? Бааам! Хлопнуть дверью, это не для меня, я ухожу, но уже на пороге она тихонько вслед спрашивает: а что ты собираешься делать вместо этого, и я останавливаюсь, вытянутая рука отпускает дверную ручку, я возвращаюсь, и сажусь, и говорю: наверное, это так и есть, пожалуй. И что это говорит обо мне? Кто я? Часть вторая. Я спрашиваю подробнее об игрушках и выборе цвета. В прежние времена, говорю я, если мальчик тянулся к розовому и к куклам, родители пугались, не гомосексуал ли он, и старались приучить его к мальчишеским вещам. То есть у них возникали сомнения насчет его ориентации, но им и в голову не приходило озаботиться его гендером. А теперь вы, похоже, впадаете в другую крайность. Вы не считаете ребенка педиком, но вы пытаетесь убедить его, что он – девочка. Ладно, говорит она, так ты – гей? Тебя физически привлекают другие парни? Нет, говорю я. Это, наверное, единственное, что я знаю о себе, что это не я. Хорошо, говорит она. Тогда не станем углубляться в мотивации воображаемых родителей и пытаться их распутать, сосредоточимся на текущей задаче, то есть на тебе. Ты не мужчина-гомосексуал, но, может быть, ты гомосексуальная женщина? Что, переспросил я. Не лесбиянка ли ты, спросила Специалист. Я еще даже не начинаю переход, и я живу с гетеросексуальной женщиной, сказал я. Во-первых, мы не обсуждаем здесь сексуальность твоей партнерши, которая тоже может оказаться сложной и которую ты, возможно, упрощаешь ради собственного удобства, но вопрос не в этом. А во‑вторых, важно не то, как ты живешь, а кто ты. Есть разница между выражениями “Я работаю в пиццерии” и “Я люблю хорошую еду”. Вы очень странная, сказал я Специалисту. Меня мы тоже не обсуждаем, сказала она. Как я могу быть лесбиянкой, запротестовал я, это же физически невозможно. Почему? По очевидным причинам. Тогда еще два вопроса. Первый: тебя когда‑нибудь привлекала лесбиянка? Женщина, которая предпочитает заниматься любовью с женщиной? Случалось раз или два, сказал я. Я не стал их добиваться. Почему. По очевидным причинам. Они не захотели бы спать со мной. Почему? Да полно же. Хорошо. Тогда второй вопрос. Что такое женщина? Этот загадочный вопрос вдруг вызвал у меня такое ощущение, словно я здесь иностранец. В большинстве стран мира его бы никто не додумался мне задать. Неужто американцев этот вопрос смущает? Не собираетесь ли вы расспросить меня про устройство туалетов? Или припомните, как в колледже Маунт-Холиок запретили “Монологи вагины”? Это тебя смущает такой вопрос. Я знаю, что такое женщина. Я не знаю только, женщина ли я. И хочу ли ей стать. Или достанет ли мне храбрости ею стать. Я очень боюсь, что мне недостанет храбрости. И вообще я очень боюсь. Чего ты боишься? Обнаженности перемены. Этой драмы, крайности метаморфозы, ее чудовищной наглядности. Чужих взглядов. Чужого суда. Уколов. Операции. Операции больше всего. Это же естественно, верно? Я не знаю значения этого слова – “естественно”. Этим словом так долго злоупотребляли, что лучше теперь им не пользоваться. Так же, как и словом “секс”. Я живу с человеком, который разделяет это мнение. Позволь предложить тебе для обдумывания фразу: “Нет такой вещи, как тело женщины”. Это же, очевидно, не подразумевает, будто нет такой вещи, как тело женщины. Поскольку женщины существуют и существуют тела, что тоже объективная истина, и одно находится внутри другого. Ergo[70]… Вы уловили мою мысль, когда попытались ее оспорить. Мы существуем, и наши тела тоже, и мы обитаем в своих телах, но тела не определяют нас и не ограничивают. Итак, мы пришли к дихотомии разума и тела. Вы предлагаете отказаться от идеи, будто существует единая и объединяющая реальность, субстанция или сущность, и потому разделить разум и тело невозможно. Это монизм, и он вас не устраивает? Вы предпочитаете дуализм Декарта. Но будет ли в таком случае женщина или даже сущность женского – категорией разума исключительно? И нет в ней никакой материальности? И этот нематериальный гендер, эта отлученная от тела нефизическая сущность неспособна к метаморфозам, хотя уже в силу того, что она бестелесна, должна быть изменчива, как ветер? Или мы находимся на религиозной территории, или, возможно, на территории Аристотеля, и гендер как разум – свойство души? Я немало начитал, но осмыслить все это трудно. Я изложу все просто. Родиться с женскими гениталиями и репродуктивными органами еще не значит быть женщиной. Родиться с мужскими гениталиями не значит быть мужчиной. Только если сам так решишь. Эту гипотезу я и прошу вас обдумать. Нет ничего безусловно женского в вагине. И вы не исключены из женского гендера лишь потому, что обладаете членом. Трансженщина с членом остается женщиной. Можете ли вы это принять? То есть мне можно обойтись без операции. Без кастрации. Само слово ранит. Нет – если вы не сделаете сами такой выбор. Значит, мы вернулись к выбору. Я бы посоветовала вам называть это “свободой”. Я могла бы даже назвать это вашим правом. Я кое‑что понимаю насчет выбора. Моя семья как раз предпочла меняться. Я сам выбрал то имя, которым вы теперь меня зовете. Я сам решил оставить мир, который меня создал, и попасть в тот мир, где я, может быть, сумею создать себя. Я всецело за выбор. Я уже пережил одно превращение по своему выбору. Но… Но? Если я скажу, что я женщина, и при этом сохраню член, и потом окажусь среди женщин-лесбиянок, и захочу секса, но они не захотят иметь секс с человеком, у которого мужской член, то как же можно утверждать, будто я женщина, если мой выбор стать женщиной неприемлем для женщин. Если человек так на вас реагирует, то этот человек – ТЭРФ. ТЭРФ? Транс-эксклюзионистская радикальная феминистка. И это плохо. В контексте нашего разговора да, это плохо. Значит, берем тех женщин с вагинами, которые не хотят заниматься сексом с женщинами, имеющими пенис, называем их дурным словом и говорим, что они плохие, – а мне от этого какая польза? Вам это поможет осуществить свой выбор. Потому что я прав, а они нет? В Мичигане проходит фестиваль только для женщин, ему уже сорок лет – женщины собираются, играют на музыкальных инструментах, готовят, болтают, им просто нравится быть вместе, и среди них есть те, с кого начиналось женское движение, цис-женщины, по большей части уже немолодые, в свое время они были революционерками. Но теперь они не допускают на это мероприятие трансженщин с мужскими органами, и споры об этом уже перерастают в побоище. Трансактивисты раскидывают лагерь возле фестиваля. Они вооружаются, планируют помехи и протесты и порой все это осуществляют – рисуют граффити, перерубают водопровод, режут шины, разбрасывают фотографии своих пенисов. Я полагаю, что в этом споре женщины с вагинами неправы, потому что они не сумели адаптироваться к новым временам, когда женщина с вагиной – всего лишь один из видов женщины и другие виды не меньше женщины, что они. Если вы решили стать американцем, получить гражданство, нет необходимости отрекаться от всего, чем вы были раньше. Вот вы сами стали американцем, но когда заходите в тупик, то, по вашим же словам, чувствуете себя иностранцем, значит, отчасти сохранили иностранную часть себя неприкосновенной. Если вы решите быть женщиной, тут вы обладаете не меньшей свободой. И если кто‑то вздумает отстранить вас от выбранного вами гендера, вы вправе протестовать. Но я никак не понимаю, откуда берется выбор. Что, если мужское гей-сообщество внушило мне: гомосексуальность – врожденное свойство, так человек устроен, ее нельзя выбрать или отказаться от выбора, и что, если мне отвратительна реакционная идея, будто гея можно перевоспитать, вынудить его изменить свой выбор, отказаться от гомосексуальности. Что, если я не понимаю, каким образом выборы, которые вы проповедуете, эти гендерные нюансы и множественные возможности отличаются от той самой реакционной идеологии, потому что выбор можно отменить, дама имеет право передумать. Что, если я выскажу другое предположение: моя идентичность всего лишь сложна, и мучительна, и запутана, и я не знаю, как выбирать и что выбирать, и даже не знаю, выбор ли это или я должен слепо брести к тому, чтобы понять, кто я есть, а не кем я предпочитаю стать. Что, если я верю, что “я есть” существует и я должен это найти? Что, если это открытие, а не выбор: нужно понять, кем я всегда был, а не перебирать разные вкусы гендерного мороженого. Что, если я думаю: если “я есть” женщины означает, что она не может заниматься сексом с женщиной, которая снаряжена мужским органом, то это следует уважать. Что, если меня тревожит, как бы не началась гражданская война по эту сторону гендерного разделения, и что, если я считаю эту войну дурной. Что, если все мы – разные виды женщин, а не один и тот же, и что, если разделения, в том числе половые и сексуальные, вполне норма, а не ханжество и зло. Что, если мы – федерация разных штатов, статусов бытия, и должны уважать права каждого штата, а не только союза. Я схожу с ума, пытаясь продумать все это, а у меня даже нет нужных слов, я пускаю в ход те слова, какие знаю, но все время кажется, что эти слова не годятся, – что, если я пытаюсь выжить в опасной стране, чей язык так и не освоил? Что, если так? В таком случае я скажу, нам нужно потрудиться и пробить “хлопковый потолок” в вашей голове. Это что? Нижнее белье шьют из хлопка. Содержимое трусов трансженщины служит рычагом для ее же подавления и маргинализации. Кавычки открыть, кавычки закрыть. Кто рассказал моей подружке шутку насчет того, как стать трансмиллиардером. Я идентифицирую себя как миллиардера, так что теперь я богач. Что вы можете на это сказать? Не смешно. [Он] ступил на порог, но в комнату не вошел. Зажатый между страхом и языком, [он] не мог пошевелиться. Но не мог и оставаться там, где был. Предупреждающие сигналы звучали со всех сторон. Рийе позвонили из девчачьего клуба “Два моста” и попросили, вполне по‑доброму, чтобы [он] больше не приходил, поскольку [он] стал докучать посетительницам чересчур личными вопросами и им уже не так комфортно в [его] присутствии. Атмосфера в “Двух мостах” была одновременно расслабленной и напряженной – девочки чувствовали себя тут как дома, но каждая усердно осваивала программы по социальной справедливости или экологическому образованию, изучала цифровое и аудиоискусство, или проходила вводный курс технического университета, или помогала в восхитительном планетарии этого же здания (дар богатого благотворителя), или танцами занималась, или диетами. Я наведался к [нему] туда в начальную пору [его] волонтерства, до того как раскрутилась уносившая его вниз спираль, и тогда казалось, что [он] счастлив их счастьем и их свободное отношение к гендерному разнообразию вроде бы помогало [ему]. Гей или традиционной ориентации, цис или транс, со звездочкой и без звездочки, квир и агендер – ничто не воспринималось как проблема. Поначалу это ободряло и даже будоражило, но когда [он] столкнулся с собственными барьерами на пути к переходу, со своими физическими и социальными страхами и с трудностями нового языка, [ему] ничуть не помогла мысль, будто [он] страдает от поколенческой проблемы, от которой следующее за [ним] поколение будет избавлено. Я представлял себе ранних неандертальцев из “Наследников” Голдинга, как они с гневом и недоумением смотрят на новую человеческую расу, более хитроумную, овладевшую огнем, на Homo sapiens, который впервые появился в их местах обитания, обрекая предшественников на исчезновение. Так и [он] стал воспринимать себя как существо примитивное, а девочек из “Двух мостов” как новый народ, лучший, чем [он], но которому суждено также [его] вытеснить и заменить, потому что они могут дойти, куда [он] не смог, войдут в землю обетованную, закрытую от [него] ограниченностью [его] восприятия. И тогда [он] начал им досаждать. Зажимал их в углу столовой, в дверях аудитории, отвлекал от игры в софтбол или хоккей и требовал ответов, которых у них не было, советов, которые они никак не могли ему дать. {Он] сделался агрессивен, девочек это расстраивало. Увольнение стало неизбежным. [Он] смирился с ним без ропота. Мы недостаточно следили за [ним]. Тут не поспоришь. Надо было гораздо раньше заметить, как в [нем] нарастало смятение, и, может быть, мы даже это замечали, но предпочли отвернуться. После гибели Апу Нерон Голден удалился от общества и скрылся во тьме. Явная причина такого ухода была очевидна, однако был в этом и другой, скрытый смысл, который проступит лишь позднее. Урну с прахом сына он держал у себя на столе и, по слухам, разговаривал с ним постоянно, изо дня в день. Обе дамы-драконши имели к нему доступ, и он отводил время для Пети, всегда отводил время для своего наиболее очевидно страдающего ребенка, всегда прощал его и поддерживал, пока Петя медленно совершал возвратный путь от поджигателя к лучшему своему Я, но для оставшегося без руля и ветрил, летящего к катастрофе уже-не-самого-младшего почти ничего не оставалось. Зато у Нерона имелись маленький Веспасиан и жена, которая умела самыми разными способами настоять на том, чтобы ребенку уделялось особое отцовское внимание. Маленький Веспа, так они его звали, словно скутер, на котором они оба уедут обратно в счастье. Рядом с маленьким Веспой лицо Нерона порой смягчала улыбка. Василиса перенесла на мужа ту же материнскую заботу, с какой она холила своего принца, свою гордость и отраду, отчасти, конечно, потому что видела его скорбь и хотела ее унять, но также, в этом у меня сомнений нет, по эгоистическим причинам. Из всех нас Василиса наиболее отчетливо понимала, как угасает этот грозный, неистовый человек. Она видела приближение забывчивости, видела, как слабеет рука, сжимавшая поводья колесницы, она понимала, что скоро он и сам превратится в ее малыша, и все это она готова была принять, ведь по завершении проекта ее ждал весьма заманчивый приз. (Мое суждение насчет Василисы сделалось куда более жестким после рождения сына, когда она воздвигла стену между мальчиком и мной.) Мать Василисы тоже поселилась в Золотом доме, но Нерон ее невзлюбил, и Василиса держала замотанную в платок бабушку подальше от хозяина дома, главным образом используя ее в качестве няньки при маленьком Веспе. В этих отношениях мать, очевидно, прав никаких не имела. Делала, что велено. Однако и она тоже дожидалась своего часа. Она тоже знала правила этой игры. Держалась в стороне, пела мальчику русские песни и рассказывала русские сказки, наверное, и про Бабу-Ягу тоже, про ведьму, чтобы, когда подрастет, он уже соображал что к чему. Если б она умела читать детские книги по‑английски, возможно, сравнила бы Веспасиана с золотым снитчем. 26