Заурядные письма священника своей мертвой жене (СИ)
Кэт, не пойму, страшно так почему. Ведь не должно бы. Весь испотелся. А они на тайник глянули – ни вопроса не задали, дальше пошли. Он, вообще, на шкаф походит или на гроб, но ведь кто в гробу одеяльце хранит? Промолчали. У входа встали. Тут он вошел. Все в том же пиджачишке, с коробкой в руках.
ОН: Ночи, патер. Как поживаете?
Я: Божьей помощью.
ОН: Немощно, значит. Кофе? Дела?
Я: А?
ОН: Присядьте. Джон, я, знаете, нервный из-за работы. Мне крайне не нравится, когда люди не собраны и тупят. My worst pet peeves, I can’t help to freak out on people not answering my questions and people saying “hein?”. If there were an instruction for a safe interaction with me – it would be amazingly simple: don’t go silent when asked something and don’t act like you have a bloody attention disorder. Are we clear about it?
Я: Yes, sir.
И говорил он это с теплейшей улыбкой.
Страшно.
ОН: Вы хороши в кофе? Вообще, откуда у вас кофе-то… Конрад, будьте добры.
Отдал пакет какому-то детине.
Тот прошагал на кухню.
ОН: Ведите в зал.
Сели на кресла.
ОН: Вам до сих пор некомфортно? Так, не молчать.
Я: Да.
ОН: Почему?
Я: Потому что у меня по квартире ходят люди в окованных сапогах…
ОН: И вскрывают тайники.
Я: Да. Нет! Это…
ОН: Шкаф с одеяльцем. За досками. С крошками на одеяле.
Главное, не выдать остальных.
ОН: Ой, пошлые человечки! Вы что там сидите к пыткам готовитесь? Еврея прятали или цыгана?
Я: Никого я не прятал.
ОН: Собаку держали.
Я: Да.
ОН: Породы какой?
Я: А такая… вот это… дворняжка.
ОН: Какой вы нацист, евреев и цыган дворнягами обзывать! Что, съели?
Я: Кого?
ОН: Собаку.
Я: Отдал.
ОН: Зря. Собака такое животное, дом охраняет. У попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса, он ее убил, на могиле написал… я держал троих евреев, одного не удержал. Прекращайте сидеть в состоянии шока.
Встал.
ОН: Какая у вас холодрыга! Не двигаешься – вымерзаешь.
Я: Пиджак у вас тоненький.
ОН: Нравится? Мне тоже. Я долго такой польский искал, чтоб не выделяться. Ханс! Плащ мне принесите.
А под пиджаком водолазка из кашемира.
Часы с гербом.
ОН: Нравятся? Эти фамильные. Но я хочу себе еще у Вашерона заказать – эсесовские. Патер, будете карпом сидеть… досидитесь.
А что мне делать?
Я: Вы признаний ждете?
ОН: Невыносимые человечки! Гостеприимства. Это ваш дом или мой, что вы в углу, как сурок, зажались? Кто так гостей встречает?
Я: Гости, извините, не вламываются…
ОН: Так, давайте без эго… без вашего унтерменшства… что у вас в жизни вообще происходит кроме меня… ну и ваших евреев? Вы на коленях благодарить должны, что я такое оживление в вашу жизнь вношу, радоваться – что-то интересное происходит, а вы… вы как все недолюди – хомяком сидите. С мордочкой-камамбером.
Я: Интересный способ добиваться гостеприимства…
ОН: А что делать? Вам, дебилам, не пояснять, где вы дебилы, так только печи вами тогда и кормить. А печи тоже не железные. У них свой потолок. Всех не скормишь.
Я: А вы бы всех и скормили, без потолка-то…
ОН: Не знаю. А вы?
Тишина.
ОН: Эй, это я не риторически спрашиваю. Нагрянь сюда партизаны, сдали бы меня им? Или в ваш тайничок, на крошки упрятали?
Неправильно! Все неправильно!
Я: Зачем вы приходили в церковь?
ОН: Люблю. Церкви меня успокаивают. Дева Мария у вас замечательная. В некоторых соборах, я б прямо жил. Знаете, вероятно, из меня вышел бы неплохой священник, есть у меня даже ощущение, что я им был. В детстве я право не знал, кого предпочесть – Медузу Горгону из павильона или Деву Марию из фамильной часовни. Это было огромной дилеммой, пока до меня не дошло, что можно любить обеих. И что обе по сути – одно лицо. А я вам печеньки принес. Всякие разные. Марципановые. Шоколадные. Карамельные. Но марципановые – самое счастье, правда?
Я: Вы сладости любите?
ОН: Не знаю. Как говорила Мари, девка одна из Парижа, я люблю на них подрочить. Не подумайте, похотливый вы хомячок, не в прямом смысле. Я люблю, когда они стоят красиво, пахнут, когда их готовят и весь нижний этаж, как корж, пряностями пропитывается. Люблю, как накрывают. Историю люблю – откуда какая сладость. Вот про мясо мне знать как-то неинтересно. Я его не люблю, а вы?
Я: У меня нет таких интенсивных… реакций на еду.
ОН: Ужас. У вас даже такого нет. На что вы вообще тогда интенсивно реагируете?
Я: Вы пришли меня оскорблять?
ОН: Вы напрашиваетесь на оскорбления. Я так понял, хозяин дома сегодня я. Хорошо. Сидите.
И вышел из зала.
В зале остался запах духов,
очень много в них было кедра.
Кухня! Боже!
Так и есть, он стоял на кухне и рассматривал трех повешенных.
Я всегда их путал, Кэт, но сейчас очень четко вспомнил, кто есть кто.
Ханс – в черной униформе танкиста с головой зеркалом, согбенный, руками-крюками, ногами-усиками.
Франц – в серой униформе с дырой посередине, через которую вместо внутренностей видны шестеренки, голова – механизм.
Фриц – в коричневой униформе с головой-табуреткой, руками-сапогами и пивным брюшком.
У всех на попе – свастика.
Гиля, чистая душа, посадил свастику на попу, потому что это место было у всех. Так он мне объяснил. А то у Франца груди нет – шестеренки одни, у Ханса не руки, а крюки, на бедра свастику не повесишь – мала, залепил на попу.
ОН: Это что?
Я: Глина.
ОН: Да? Вы уверены, что не изобутан? Может пропиленгликоль?
Я: Нет. Обожжённая глина.
ОН: Крашенная?
Я: Да.
ОН: Где ваш еврей, который лепит это? Где эта дворняга?
Я: Его забрали.
ОН: Куда?
Я: А куда вы забираете?
ОН: А зачем вы их на люстру повесили?
Я: Они ночью падали мне на лоб.
ОН: Мстили.
Я: Может быть.
ОН: А на пол поставить?
Я: Им холодно. По полу дует.
ОН: На мебель.
Я: Какую?
ОН: Зачем вы их держите?
Я: На память. Черненький Ханс, серенький Франц, коричневый Фриц.
ОН: Может, они у вас еще разговаривают?
Я: Тыж-тыж говорят. Бах-бах. Расстрелять.
ОН: Это кто – расстрелять?
Я: Не знаю. Франц.
ОН: Не, Франц – в печь.
Я: Вы откуда знаете?
ОН: А это я вам гарантирую, тот, что Франц – точно «в печь», не тыж-тыж и не расстрелять.
Я: Будь по-вашему.
ОН: У автора есть еще шедевры?
Я: Были, но не нацисты. Другие всякие монстрики. Автору двенадцать лет только, он лепит то, что ему страшно, чтоб понять и подружиться. Это я процитировал. Он с ними дружил, потому и заботился, чтоб не на пол. По полу – дует.
ОН: А любимчик у него кто?
Я: Все.
ОН: Так не бывает. Одного всегда любят больше.
Я: Тогда не знаю.
ОН: А у вас?
Я: На меня Фриц чаще всего падал.
ОН: Вот, я же вам говорил – гей вы, еще и по-японски гей. Чтоб с тентаклями.
Я: С чем?
ОН: Японцы с тентаклями любят. Картинки у них такие.
Я: Вам видней.
ОН: Ой, не надо. Мало того, что гей с тентаклями, еще и мазохист. Увесистый Фрицик: такой ночью упадет – боль одна. Стыдились бы вы, святой отец, таких вкусов. Садитесь, кофе с печеньками пить будем. А можно мне этого, в сером, срезать?
Взял скульптурку себе, шестеренки ощупывал.
ОН: Похожи мы?
Я: Знаете, странно, но да.
ОН: Вот, это значит скульптор из вашей дворняги талантливый. Номер его у вас есть?
Детина над кофеваркой стоял.
Вода булькала.
Кэт, как я тебя звал оттуда, с колченогого моего табурета. Почему сложно так всё – как правильно, как неправильно. Что значит номер? Зачем номер? Кого так выдам? Тоже мне, идиоты! Какой из меня шпион? Мата Хари в рясе, черт! Какой я на хрен-то Лоуренс Аравийский?
ОН: О чем думаете? Опять о пытках?
Я: Это вообще я слепил.
ОН: Расстрелять.
Детина голову поднял.
ОН: Шутка.