Смутная улыбка
Я подумала о нежности Люка, о его смехе – какая меня охватила радость!
– Поверь мне. Во всяком случае, – добавил он как-то порывисто, – я буду здесь, Доминика. Я был очень счастлив с тобой.
Оба мы готовы были расплакаться. Он – потому что все было кончено и тем не менее ему хотелось надеяться, я – потому что у меня было ощущение, будто я теряю истинного своего защитника и бросаюсь в сомнительное приключение. Я встала и тихонько поцеловала его.
– До свидания, Бертран. Прости меня.
– Что уж там, – сказал он мягко.
Я вышла совершенно разбитая. Замечательно начинался год.
В моей комнате меня ждала Катрин, с трагическим лицом сидя на кровати. Она поднялась, когда я вошла, и протянула мне руку. Я без энтузиазма пожала ее и села.
– Доминика, я хочу попросить прощения. Я, наверно, не должна была ничего говорить Бертрану. Как ты считаешь?
Вопрос привел меня в восхищение.
– Это не важно. Может быть, было бы лучше, если бы я сама ему сказала, но это не важно.
– Ну и хорошо, – сказала она, успокоившись.
Она снова уселась на кровать – теперь вид у нее был возбужденный и довольный.
– Ну – рассказывай.
Я потеряла дар речи, потом засмеялась.
– Ну нет! Ты просто великолепна, Катрин! Провентилировала вопрос с Бертраном – раз-два и готово! – и покончив с этим неприятным делом, валяй рассказывай дальше, что-нибудь этакое, позаманчивей.
– Не издевайся надо мной, – сказала она тоном маленькой девочки. – Рассказывай мне все.
– Нечего рассказывать, – ответила я сухо. – Провела две недели на побережье с человеком, который мне нравится. По ряду соображений история на этом кончается.
– Он женат? – спросила она вкрадчиво.
– Нет. Глухонемой. А сейчас я должна разобрать чемодан.
– Ну что ж, я подожду. Все равно ты мне все расскажешь, – сказала она.
«Самое плохое, что так оно, возможно, и будет, – подумала я, открывая шкаф. – Найдет черная меланхолия...»
– Ну ладно, а вот я, – продолжала она, как будто это было открытием, – я влюблена.
– В кого? – сказала я. – Ах да! В последнего, конечно.
– Если это тебе неинтересно...
Но она продолжала. Я со злостью приводила в порядок вещи. «Почему у меня в подругах такие дуры? Люк бы ее не потерпел. А при чем тут Люк? При том, что это, в общем, моя жизнь».
– ...Одним словом, я его люблю, – заключила она.
– А что ты называешь любить? – спросила я с любопытством.
– Ну, я не знаю. Любить – это думать о ком-нибудь, везде с ним бывать, предпочитать его другим. Разве не так?
– Не знаю. Может быть.
Вещи были в порядке. Я вяло уселась на постель. Катрин сделалась милой.
– Ты какая-то сумасшедшая, Доминика. Ты ни о чем не думаешь. Пойдем с нами сегодня вечером. Я буду, конечно, с Жаном-Луи и с его другом, он очень умный, занимается литературой. Это тебя развлечет.
В любом случае я не хотела звонить Люку до завтра. И потом, я устала; жизнь представлялась мне унылым круговоротом, а в центре – порой единственная точка опоры – Люк. Он один меня понимал, помогал мне. Он был мне необходим.
Да, он был мне необходим. Я ничего не могла требовать от него, но он все-таки за что-то был в ответе. Главное – не нужно, чтобы он это знал. Соглашения должны оставаться соглашениями, особенно когда они могут причинить неприятности другим.
– Ладно, пойдем посмотрим твоего Жана-Бернара и его умного друга. Мне чихать на ум, Катрин. Хотя нет, не так; я люблю только грустных умников. Те, которые благополучно из всего выбираются, действуют мне на нервы.
– Жан-Луи, – запротестовала она, – а не Жан-Бернар. Выбираются из чего?
– Из этого, – сказала я с пафосом и показала на окно, где виднелось низкое небо, розово-серое в вышине и такое грустное, какое может быть только над замершим адом.
– Тут что-то не так, – сказала Катрин обеспокоенно, взяла меня за руку и, спускаясь по лестнице, следила, как бы я не оступилась. В конце концов, я очень хорошо к ней относилась.
Глава 3
Короче говоря, я любила Люка, о чем и сказала себе в первую же ночь, которую снова провела с ним. Это было в гостинице, на набережной; он лежал на спине после объятий и разговаривал со мной, прикрыв глаза. Он сказал: «Поцелуй меня». И я приподнялась на локте, чтобы поцеловать его. Но, наклонившись к нему, я вдруг почувствовала какую-то дурноту, бесповоротное убеждение, что это лицо, этот человек – единственное, что у меня есть. И что неизъяснимое наслаждение, ожидание, крывшееся для меня в этих губах, – это и есть наслаждение и ожидание любви. И что я люблю его. Я положила голову ему на плечо, не поцеловав, и тихо застонала от страха.
– Хочешь спать, – сказал он, погладив меня по спине, и негромко засмеялся. – Ты, как маленький зверек, после любви спишь или хочешь пить.
– Я подумала, – сказала я, – что я вас очень люблю.
– Я тоже, – сказал он, потрепав меня по плечу. – Стоило нам не видеться три дня, и ты уже называешь меня на «вы», почему бы это?
– Я вас уважаю, – ответила я. – Уважаю и люблю.
Мы вместе засмеялись.
– Нет, правда, – повторила я с увлечением, как будто эта блестящая мысль только что пришла мне в голову, – что бы вы сделали, если бы я полюбила вас всерьез?
– А ты и любишь меня всерьез, – сказал он, снова закрывая глаза.
– Я имею в виду: если бы вы стали мне необходимы, если бы я хотела быть с вами все время?..
– Мне бы стало очень скучно, – сказал он. – И даже не польстило бы.
– И что бы вы мне сказали?
– Я бы сказал тебе: «Доминика... Послушай, Доминика, прости меня».
Я вздохнула. Значит, и он не лишен ужасного рефлекса осмотрительных и совестливых мужчин, которые говорят в таких случаях: «Я тебя предупреждал».
– Заранее вас прощаю, – сказала я.
– Дай мне сигарету, – сказал он лениво, – они с твоей стороны.
Мы молча курили. Я подумала: «Ну вот, я люблю его. Наверно, любить – это всего лишь думать вот так: „Я люблю его“. Всего лишь, но только в этом спасение».
И правда, всю неделю всего лишь и было: телефонный звонок Люка: «Ты свободна в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое?» Эта фраза, каждые три-четыре часа всплывавшая в моем сознании, произнесенная холодным тоном, всякий раз, стоило мне вспомнить о ней, как-то странно сжимала мне сердце – то ли от счастья, то ли от удушья. И вот теперь я была рядом с ним, и время шло очень медленно и без всяких примет.
– Мне нужно идти, – сказал он. – Без четверти пять! Поздно уже.
– Да, – сказала я. – Франсуаза здесь?
– Я сказал ей, что я с бельгийцами на Монмартре. Но кабаре сейчас должны закрываться.
– Что она подумает? Пять часов – это поздно даже для бельгийцев.
Он говорил, не открывая глаз.
– Я вернусь, скажу: «Ох уж эти бельгийцы!» – и потянусь. Она повернется и скажет: «Твоя содовая в ванной», – и снова заснет. Вот и все.
– Понятно! – сказала я. – А завтра вам предстоит торопливый рассказ о кабаре, о том, как вели себя бельгийцы, о...
– О! Простое перечисление... Я не люблю врать, да и времени особенно нет.
– А на что у вас есть время? – сказала я.
– Ни на что. Ни времени, ни сил, ни желания. Если бы я был способен хоть на что-нибудь, я бы полюбил тебя.
– Что бы это изменило?
– Ничего, для нас ничего. Во всяком случае, думаю. Просто я был бы из-за тебя несчастлив, а сейчас мне хорошо.
Я спросила себя, не предостережение ли это в ответ на мои недавние слова, но он положил мне руку на голову, даже как-то торжественно.
– Тебе я все могу сказать. И мне это нравится. Франсуазе я не мог бы сказать, что не люблю ее, но по-настоящему в наших с ней отношениях нет прекрасной и устойчивой основы. Основа всему – моя усталость, моя скука. Великолепная, надо сказать, основа, прочная. На таких вещах можно создавать крепкие и длительные союзы: на одиночестве, скуке. По крайней мере она неподвижна.
Я подняла голову с его плеча: