Обетованная земля
— Но ведь Америка ведет войну!
Уотсон расплылся в широкой улыбке.
— Война идет в Европе и в Тихом океане, — благодушно объяснил он. — Не здесь. В Америке войны нет. Здесь мир.
Я и забыл об этом. Действительно, враг находился на другом конце света. Здесь не было нужды защищать границы. Здесь не стреляли. Здесь не было и руин. Не было бомбардировок. Не было разрушений.
— Мир, — промолвил я.
— Не то что в Европе, правда? — с гордостью спросил Уотсон.
Я кивнул:
— Да, совсем иначе.
Уотсон указал на одну из поперечных улиц.
— Вон там стоянка такси. А напротив останавливается автобус. Вы ведь не собираетесь идти пешком?
— Почему же? Мне как раз хотелось прогуляться. Я слишком долго просидел взаперти.
— Ах вот оно что! Ну как хотите. Кстати, заблудиться в Нью-Йорке невозможно. Почти все улицы здесь вместо названий имеют номера. Очень удобно.
Я шел по городу словно пятилетний ребенок — примерно настолько я понимал тогда по-английски.
Я брел под тропическим дождем разных звуков: шум, голоса, автомобильные гудки, смех, крики — взволнованный гул жизни; мне пока еще не было до него никакого дела, но он уже нахлынул на меня подобно урагану, врываясь во все мои чувства. Я слышал только шум, но не понимал его смысла, и точно так же я видел свет, но не понимал, откуда он взялся и зачем он был нужен. Я шел по городу, и каждый встречный казался мне новым Прометеем: он делал знакомые мне жесты, смысла которых я не понимал; он произносил какие-то слова, но их значение оставалось загадкой. Все вокруг меня таило бездну различных смыслов, скрытых от меня, не владевшего этим языком. Совсем не так было в европейских странах, где все было понятным и однозначным. Здесь же казалось, что я ступаю по громадной арене, где все: прохожие, официанты, шоферы и продавцы — разыгрывают непонятный спектакль, в центре которого находился я сам, но в то же время был из него исключен, потому что не мог понять его смысла. И тут меня осенило, что это мгновение неповторимо, что оно никогда не вернется. Уже завтра я включусь в общую игру, да что там — уже сегодня вечером, когда доберусь до гостиницы, я снова начну борьбу за жизнь: буду ползать на брюхе, фальшивить, торговаться, нести ту полуложь-полуправду, из которой и состоят мои будни. Но сейчас, в это мгновение, город являл мне свое истинное лицо: дикое, кричащее, чужое и безучастное; он еще не принял меня и поэтому оставался холодным, беспристрастным, подавляющим и одновременно прозрачным, как филигрань, как громадная, сверкающая дароносица в католическом храме. Мне казалось, будто само время на минуту затаило дыхание, как бы умолкнув в таинственной цезуре: все вдруг сделалось возможным, любое решение — осуществимым, неподвластным силе тяжести и законам движения, и только ты один был волен решать, рухнешь ты или устоишь.
Я медленно брел по бурлящему городу; я и видел его, и не видел. Все эти годы я был занят только одной примитивной задачей: выживанием — и был настолько поглощен ею, что, влекомый инстинктом самосохранения, привык не замечать жизнь других людей. Мною владело непреодолимое стремление выжить, как на тонущем корабле за секунду до начала общей паники, когда перед тобой остается одна цель — не умереть. Теперь же, в эти непередаваемые минуты, я вдруг почувствовал, что, может быть, моя жизнь начинается сначала, веером разворачиваясь передо мною, что у меня пусть ненадолго, но снова появляется будущее, а вместе с ним за моими плечами грозит вновь подняться и прошлое с его запахом крови и могильного тлена. Я смутно чувствовал: прошлое было такое, что могло легко убить меня, но сейчас я не хотел об этом задумываться. Нет, только не в этот час сверкающих витрин, пьянящего запаха свободы, полуденной суеты с ее тысячами незнакомых лиц, разноголосым гулом, жаждой жизни и ослепительным светом, только не в этот час, когда я, как нелегальный перебежчик, пробирался через границу двух миров, не принадлежа в этот миг ни к одному из них, — словно я смотрел фильм, который запустили не с той звуковой дорожкой и в котором внезапно обнаружилось что-то завораживающее, нечто большее, чем игра света и красок, очарование таинственности или детская уверенность в том, что тайна обернется обманом. Сейчас мне казалось, что сама жизнь спешила вновь открыться мне после многолетней самоизоляции, вызванной жесточайшей необходимостью, она просила и вопрошала, призывала увидеть и постичь, стремилась вырвать меня из топкой трясины воспоминаний и обратить к робкой, еще неясной надежде. «Так, значит, я и в самом деле еще жив? — думал я, вглядываясь в глубь громадного открытого зала, полного сверкающих хромированными деталями игровых автоматов, трещавших звонками и перемигивавшихся разноцветными лампочками, — неужели это правда? Выходит, еще не все в моей душе высохло и отмерло, выходит, можно перестать думать о выживании и попытаться жить? Просто начать новую жизнь — с чистого листа, жизнь неизвестную, полную неведомых возможностей и смыслов? Значит, теперь все возможно, и это не будет предательством всех погибших — тех, для кого забвение станет подобно второму убийству?»
Я шагал по улицам с номерами вместо названий, и чем дальше я шел, тем уже и грязнее становились улицы; наконец я очутился перед зданием с вывеской «Гостиница «Рауш», стоявшим чуть поодаль от мостовой. Вход в гостиницу был украшен плитками под мрамор, одна из которых была расколота. Я вошел внутрь и сразу же замер. После яркого солнечного света я оказался в полумраке, где едва мог различить стойку, несколько диванов с красной обивкой и кресло-качалку, с которой поднялась какая-то фигура, напоминавшая медведя.
— Вы, наверное, Людвиг Зоммер? — спросил медведь по-французски.
— Да, — ошеломленно ответил я. — Откуда вы знаете?
— Роберт Хирш известил нас, что вы должны со дня на день приехать. Меня зовут Владимир Мойков. Я здесь за управляющего, официанта и мальчика на побегушках.
— Хорошо, что вы говорите по-французски. Иначе я был бы нем как рыба.
Мойков пожал мне руку.
— Говорят, будто рыбы самые разговорчивые твари там, под водой, — заявил он. — Все, что угодно, только не немые. Результат последних исследований. Если хотите, можете говорить со мной и по-немецки.
— Вы немец?
Широкое лицо Мойкова покрылось множеством складок.
— Нет. Я остаточный продукт нескольких революций. Сейчас я американец. А до этого был чехом, русским, поляком, австрийцем — смотря в чьи руки переходило местечко, из которого родом моя мать. Даже немцем — во время оккупации. Я вижу, вам хочется пить. Хотите водки?
Немного замявшись, я вспомнил, как быстро тают мои деньги.
— Сколько стоят ваши номера?
— Самый дешевый — два доллара в сутки. Но это совсем крошечная каморка. — Мойков потянулся к ящику с ключами. — Без удобств. Но душ в том же коридоре.
— Я его беру. А сразу за месяц дешевле?
— Пятьдесят долларов. Если заплатите вперед — сорок пять.
— Хорошо.
Мойков расплылся в улыбке, словно престарелый павиан.
— Водка входит в процедуру заключения договора. За счет гостиницы. Кстати, я сам ее делаю. Она у меня неплохая.
— Помнится, в Швейцарии мы ее делали на смородиновых почках с кусочком сахара, разводили пятьдесят на пятьдесят, — сообщил я. — Спирт нам поставлял один аптекарь. Водка выходила гораздо дешевле самого дрянного самогона. Счастливое было времечко — зима сорок второго года.
— Сидели в тюрьме?
— В Беллинцоне. К сожалению, всего лишь одну неделю. За нелегальное пересечение границы.
— Смородинные почки, — задумался Мойков. — Неплохая идея! Только где их найти в Нью-Йорке?
— Не важно, все равно они там почти не чувствовались, — утешил его я. — Эту идею подал нам один белорус. А водка у вас действительно хороша.
— Вот и прекрасно. В шахматы играете?
— В тюремные. Не в гроссмейстерские. В беженские шахматы — чтобы отвлечься от ненужных мыслей.
Мойков кивнул.
— Бывают еще языковые шахматы, — объяснил он. — Здесь в них помногу играют. Шахматы активизируют абстрактное мышление, за ними хорошо повторять английскую грамматику. Давайте я покажу вам вашу комнату.