Ханский ярлык
— Може и поток случиться, — тихо молвил посадник.
— Свят, свят, свят, — закрестилась посадничиха испуганно. — Не к нашему двору.
— Если случится, то как раз к нашему, — сказал жёстко посадник. — Миш, немедля, сейчас же схорони куны [69] и всё серебро и золото.
— Где? — сразу побледнев, посерьёзнел сын.
— Ссыпь в горшок, закопай в подвале. Да место-то, место заметь.
Встревожилось семейство, засуетилось. Уложив с сыном деньги и золото в горшок, Семён Михайлович под печь спихал оружие, брони, шлем, бармицы и всё это поленьями забросал.
— Рыться не станут, — утешал себя с горечью, — на потоке все спешат, хватают, что видят.
На рассвете вспомнил о конях, пошёл в конюшню, поднял конюха.
— Ефим, бери немедля Воронка, Гнедка и Лысуху с жеребёнком и сыпь в деревню.
— Зачем, Семён Михайлович?
— Езжай, говорю. И немедля. Воротишься, когда позову. Да живей, живей. И не забудь на всех сёдла кинуть да хомуты не оставь.
Эх, совсем с горя посадник ум потерял: и сёдла и хомуты на коней. На что ни взглянет, всё жалко, всё спрятать хочется. Мизинная-то чернь жадна до «потока», всё подчистую выметет, хорошо, если стены оставит, а то найдётся дурак, ещё и двор подожжёт. Впрочем, такое вряд ли случится, поджигальника мигом свои же укокошат. Дворы-то в Новгороде плечом к плечу стоят, один загорится — весь порядок снесёт, а то и весь конец спалит. Было уж не однажды [70]. Поэтому убить зажигальника в Новгороде за грех не считается.
Из конюшни выехал Ефим, сам на Воронке, к задней луке Гнедко с Лысухой привязаны, на каждом коне помимо седла ещё и хомуты с гужами. Это ж смех. Дёмка-сторож было гыгыкнул, глядя на оказию, но посадник так сверкнул очами, что вмиг умолк весельчак.
— Открывай ворота, дурак.
Ефим выехал на безлюдную улицу, за ним мячиком выскочил жеребёнок, взбрыкнул в воротах шаловливо.
— Эк его, — улыбнулся Дёмка.
И посадник смолчал, невольно позавидовав беззаботной твари: «Счастливчик! Хвост трубой и вперёд! — И тут же сам себя осадил: — Погоди, Сема, как бы и тебе не пришлось хвост трубой нынче вскинуть».
— Так ты, Дёмка, не забудь, — напомнил сторожу.
— Как можно, Семён Михайлович?!
А когда ушла из дома посадничиха со всем выводком, а за ней и Михаил Семёнович удалился, тут смекнул Дёмка: «Кажись, плохи дела у хозяина-то. Кабы не сверзился с этой-то высотищи».
Но едва взошло солнце, как сторож, выйдя из калитки, отправился на Торговую сторону, ближе к вечевой колокольне, исполнять приказ.
В доме остался один посадник да кое-кто из прислуги. Семён Михайлович ходил по светёлкам, прислушиваясь к шумам, доносившимся с улицы, выглядывал в окно, но через него виден был только свой двор, а через боковые — соседские дворы. Подолгу сидел, уставясь в одну точку. Но бессонная ночь, видно, сказалась всё же. Прилёг на лавку полежать и не заметил, как уснул.
Проснулся от суматошного крика Дёмки:
— Семён Михайлович, бяда!
— Что?! — воспрянул от сна посадник.
— Приговорили тебя на поток, кажись, уже бегут чёрные-те. Прячься, Семён Михайлович, кабы не забили тебя. Шибко грозились.
— Дёмка, закрой цепняков. Ведь побьют же, — сделал последнее распоряжение посадник и, выбежав на улицу, припустился к спасительнице — матушке Святой Софии.
Влетел на владычный двор, оттолкнув в дверях служку, ворвался в покои архиепископа. Ещё и не видя его со свету, выпалил:
— Владыко, спаси!
— Что стряслось, сын мой? — негромко отозвался из угла Климент.
— На поток и разорение вече приговорило. Убить грозились.
— За что, сын мой?
— Отче, спаси. Спрячь. После расскажу.
Архиепископ явился в одном подряснике перед посадником.
— Следуй за мной, сын мой. Святая София не даст в обиду, заслонит.
Климент поспешал к собору мелкими частыми шажками — не привык к суете. Посадник шагал широко, едва ему на пятки не наступал, бормотал:
— Скоре, скоре, ради Бога.
— Да и так уж лечу, сын мой.
Лишь оказавшись под высокими сводами храма, посадник несколько успокоился. Он знал, что сюда за ним никто не доберётся, здесь его никто не достанет, не он первый к Софии прибег. Было и до него горемык достаточно. И всех спасла, заслонила златоглавая, даже и злодеев не выдавала.
Архиепископ провёл посадника в алтарь, указав на седалище мягкое.
— Вот здесь, сын мой, садись. И успокойся. Что хоть случилось-то? Рассказывай. А не хочешь — не надо.
И посадник рассказал, ничего не утаил. И про поход и про замирение, только о своих последних распоряжениях по дому умолчал.
— Но это ж прекрасно, Семён Михайлович! Дело, Богу угодное, сотворили.
— Богу, может, и угодное, владыко, но не славянам нашим. Не ополонились, не обогатились. И все на меня. Я виноват.
— Да, увы, корысть людям очи застит, — согласился Климент. — Сколь об этом говорено-переговорено. И вроде понимают, соглашаются, а как увидят серебро аль злато, и про Бога и про себя забывают. Готовы глотку друг дружке перервать. Суета сует, сын мой.
Утешил, успокоил Семёна Михайловича владыка. Уходя, перекрестил:
— Сиди спокойно, сын мой. Молись Богу, всё пройдёт, образуется.
К вечеру явился служка, принёс добровольному заточнику квасу с хлебом.
— Ну как там? — спросил Семён Михайлович.
— Разорили твой дом, Семён, растащили всё.
«Ну, положим, тащить там мало чего осталось».
— Собак не убили? Не слыхал?
— Не знаю, Семён. Знаю, что ворота сорвали.
«Ну, ворота навесим, абы дом был цел».
Ночью вновь явился служка, вывел заточника до ветру, нужду справить. И опять запер в храме.
Жутко было в пустом храме ночью.
От собственных шорохов вздрагивал посадник. После вторых петухов лишь забылся, уснул.
На следующий день после заутрени уже архиепископ сообщил боярину:
— Посадничество у тебя отобрали, сын мой. Но ты не печалься, жив, и слава Богу.
— Да за посадничество я не переживаю, — усмехнулся Семён Михайлович. — За детей боязно.
— С детьми всё в порядке, сын мой. Все уж дома. И тебе можно идти.
— А не рано?
— Не рано, сын мой. Вчера мизинные перебесились, потешили нечистого, угомонились. Ступай, не бойся.
Лукавил Семён Михайлович, говоря, что «не переживает», сильно лукавил. Ещё как переживал, за ночь совсем седым стал, на лицо спал, почернел аж.
Вернулся на разорённое подворье, и даже уцелевшие цепняки (спасибо Дёмке!) не порадовали боярина. Волоча ноги, прошёл через двор, поднялся на крыльцо, засыпанное пером и пухом из подушек, доплёлся до опочивальни и снопом пал на голое ложе.
А к вечеру и помер. Отошёл тихо, без жалоб, без шума, без соборования. От неё, «косой», и Святая София не заслонит, коли час приспеет. Семёна Михайловича приспел, однако.
8. МИЛОСТЬ НОГАЯ
Орда, клещом присосавшаяся к многострадальному телу Руси и высасывавшая из неё жизненные соки, сама не была единой и крепкой. И в ней шло соперничество между потомками великого Чингиса [71], и там убивали брат брата, дядя племянника, а то и сын отца. Эти замятии [72], периодически вспыхивавшие в Орде, давали иногда передышку Русской земле, «тишину», как писали радостно летописцы. В эти годы ханам было не до Руси, они охотились друг за другом.
Именно в результате такой замятии в 1270 году отложился от Золотой Орды хан Ногай, перекочевал со своими кибитками к Чёрному морю и стал наводить страх и ужас на саму Византию. В одной из битв победил византийское войско и принудил императора Михаила Палеолога [73] отдать ему в жёны дочь Евфросинию.