Нотами под кожу (СИ)
Лежу прямо на полу, пока не слышу звонок в дверь. Долгий такой, навязчивый. Встаю. Точнее, пытаюсь встать. Понимаю, что ни хрена у меня это дело не выйдет, и кричу, высунув голову из ванной:
— Зайди в салон, скажи, что продукты для Геры — тебе заплатят!
По возне за дверью я понимаю, что меня таки услышали. Только теперь другая задача передо мной. Мне надо, встать, принять душ, привести свою опухшую рожу в порядок, забрать продукты, пожрать и наконец-то позвонить Максу. Сделаю вид, что сегодня гомофоб ушел в отгул, и я очень буду рад его светло-синей компании.
Первое я делаю минут пятнадцать, попеременно кряхтя и матерясь. Второе чуть дольше с теми же звуками, третье вообще гиблым делом оказывается, и я решаю бросить этой дурью маяться. Иду в салон, узнаю, что вчерашний мой клиент записался на еще один сеанс, и именно ко мне. Вот пидарюга-прилипала! Забираю продукты и походкой, как минимум, деда, отслужившего не на одной войне, шуршу обратно. Жру через силу, ибо желудок совсем не согласен со мной по поводу того, что мне надо подкрепиться. Заливаю в себя крепкий чай кружку за кружкой, пока не чувствую, что лопну, нахрен, скоро. Ну вот, я почти жив.
— Макс, проказник ты наш бирюзовый, ты обо мне забыл?
— Забудешь тут о тебе, ты там жив? Концерт меньше чем через неделю, и завтра у тебя серьезный зачет. Так что сегодня лежи пластом и не смей двигать конечностями больше необходимого, а я заеду с Пашкой к тебе после репетиции.
— Ага, — выдыхаю. — Подожди, что??? Какой, мать его, зачет? Я не хочу туда вообще возвращаться, меня там педота эта со своими неандертальцами отделала, а я должен опять сунуться в это забытое богом место? Пощадите! Я что вам такого сделал, что вы меня со света сжить решили?
— Гера, это не мы решили, а Коля, вот стань менее сукой, может, он передумает.
— Я бы стал, если бы у меня не было боевой раскраски на полтела. Я тут, можно сказать, загибаюсь, а ты мне нотации читаешь, мой ты полководец морского цвета.
— Не знаю, что ты и кому сделал, но если ты с ними разговаривал в таком же тоне и с теми же замысловатыми речевыми, блять, оборотами, то я бы им пожал руку за совершенное.
— Вот ты сука пи… пеликан, а.
— Не думай, что я не понял то, что ты хотел сказать, иди в задницу, Фил.
— Это твой удел, — хихикаю, откровенно издеваясь. Ну, а что делать? Мне скучно. Мне плохо. Все ополчились против меня. И че? Ныть, что ли? Ага, щаз.
— И знаешь, что я тебе скажу? На хуй я тоже хожу и весьма этому факту рад, а ты сиди там и тони в своей желчи, гомофоб, блять, недоделанный.
Трубка замолчала. Я обидел Макса, за что? Ни за что. Я дебил? Да, нет, не знаю. Ну почему все так сложно? Почему все валится на меня комом, огромным снежным комом? Неужели так тяжело привыкнуть ко мне, я ведь какой был, такой и остался. Все эти годы терпели, молчали, переводили все в шутку, а сейчас резко один в универ послал, другой в задницу, третьему вообще похуй, которому я, кстати, деньги плачу. Кстати, о нем. Набираю заветный номер.
— Паша, ко мне.
— С какой радости?
— С той, что я тебе плачу за это.
Трубка снова молчит. Ну вот, обидел второго друга. Я дерьмо? Да, сегодня я дерьмо. Потому что чувствую себя кучей дерьма, а не человеком. Я сиротливое говно, лежащее вдоль улицы на тротуаре — все проходят мимо, все кривятся, всем похуй, хотя нет, им не похуй, им противно. Говно — оно и в Африке говно, его везде не любят. А я редкостное говно. Меня даже родной отец похоронил заживо. «Давай сделаем вид, Герман, что в той машине погибло трое», — последние его слова мне, его живому сыну, его единственному родному человеку.
Мам… Сень… почему вы с собой меня не забрали? А? Почему? Кому я вообще нужен, я, Герман, русоволосый парень, с длинным ровным каре и теплыми чайными глазами? Всем нужен Фил. Этот сука крашенный, эта падла надменная, скотина, которая срет на всех с высокой колокольни. Он единственный, кто говорит продюсеру «ты». Никого не уважает, никого не любит, никого не слушает. Ему похуй на всех, всё и вся. Абсолютно. Ему так просто жить, купаясь в любви и ненависти. К нему не могут относиться половинчато — или плюс, или минус, ровно на него не бывает. А я так устал быть в его шкуре. Так устал…
«Ты что, ублюдок, плачешь?» — голос, полный ненависти, разрывает тишину комнаты, а следом боль, снова боль. «Ты почему не сдох, мразь? Почему ты мучаешь меня, напоминая, что у меня было все?» Сплевываю кровь, чтобы не удавиться, это слишком позорно будет — вот так умереть, захлебнувшись своей же кровью. «Что ты лыбишься, мелкое чудовище? Тебе весело?» Похоже, снова треснуло ребро, оно когда-нибудь вообще заживет? Сень, ты простишь меня, если я умру? Простишь, если я нарушу обещание жить за двоих и исполнить твою мечту? Нашу мечту…
Светло-зеленые простыни, мягкие такие на ощупь, у нас такие же были, когда мама жива была. Цветные тяжелые шторы с полупрозрачным дедероном под ними. Стены цвета оливок, нежно так, живо. Я точно не дома. Так, где же я?
— Привет, ты очнулся, — рядом с кроватью садится парень с туго стянутыми на затылке курчавыми волосами. Черными-черными. И глаза у него синие-синие, добрые.
— Макс? Как я тут оказался? — пытаюсь встать, но не могу двигаться толком. Тело как свинцом налилось, руку не чувствую вообще. Опустив глаза, понимаю, что почти весь перебинтован, рука в гипсе, а правый глаз — лишь тонюсенькая щелка.
— А ты не помнишь? — осторожно спрашивает. И я не понимаю, зачем вообще он мается со мной? Какой прок ему от этого? У него есть друзья, в школе на него как на божество смотрят, группу собирает, мать любящая, такая хорошая, что мне плакать хочется, вспоминая, как все хорошо было у меня когда-то. И отец внимательный и молчаливый, никогда я не слышал слова плохого о нем.
— Смутно…
— Я к тебе зайти должен был, мы говорили о том, чтобы ты пришел ко мне на репетицию и попробовал что-нибудь спеть.
— Это я помню.
— Так вот, я пришел, дверь в квартире настежь, ты на полу в крови и без сознания.
— А…
— Отца твоего не было. Почему ты не напишешь заявление? Он же убьет тебя однажды. Гера, это ненормально, то, что он делает с тобой, то, как бьет. Он больной ублюдок, и ты только скажи, мои родители тебе помогут, мы справимся, ты только скажи, что готов написать заявление.
— Нет…
«Не могу…» — добавляю про себя. Он ведь отец, так? Он единственная родная кровь, двоих я уже потерял. Ему просто плохо, и он пытается избавиться от боли, а я потерплю, все ведь наладится. Он, наверное, уже ищет меня и будет долго извиняться, снова купит мне кучу всего, будет уговаривать съездить отдохнуть к его другу в Швейцарию. Пойдет рыдать на могиле Сени и мамы, каясь, что причинил мне вред.
Я ошибся тогда. Он не каялся. Он не просил прощения. Он ничего не делал. Через две недели я, устав ждать, пришел домой сам. Рука все еще в гипсе была, остальное худо-бедно зажило. Как он встретил меня? Никак. Он даже не посмотрел, прошел мимо, если бы мог, прошел бы сквозь меня, но я живой, к его сожалению. Я собирал вещи — он молчал. Я брал деньги из его сейфа — он молчал. Я подошел вплотную — он молчал. И только тогда, когда я почти захлопнул дверь, он сказал мне в спину те слова, что я не забуду, даже если кислотой мне сжечь мозги, даже если вырвать изнутри все: «Сделай вид, что в той машине погибли трое».
И я сделал. Герман, прежний улыбающийся мальчишка, веселый, общительный, умер. Умер и загнанный, боящийся лишних движений и одинокий. Умер и тот, кто наивно полагал, что отец переболеет, перестрадает. Спустя пару месяцев появился Фил, стремительно набирая обороты.
Меня забавляло, да и сейчас забавляет делать вид, что я совсем другой человек, хотя моментами я теряюсь, не различая себя сам. Где Фил, где Гера? Внутри меня они сразу оба живут.
Часто моргаю, услышав, что открылась входная дверь. И кого там принесло? И почему я на полу в зале? На холодном паркете, а под щекой маленькая ледяная лужица прозрачных слез?