Варнак (СИ)
Поэтому, если среди пионеров Вадьки действительно нет и никто о нём ничего не знает, Пастырю нужно тихо-мирно уйти от них и двигать в Сосновку, в лагерь. И дай бог ему не найти там Вадьку среди мёртвых!
Уйти… Отпустят ли?.. Вряд ли…
И всё бы ничего… Ладно, вы — будущее; ну и хрен с вами, живите. Но ведь вы, сучёныши, неправильно свой мир строить начинаете — не так и не с того. Вы ведь с того начали, что людей убиваете, воды их лишаете, шансов и права лишаете. Вы с того начали, что убиваете, добиваете своё прошлое. А ведь говорил же Расул: если ты сегодня выстрелишь в прошлое из пистолета, то завтра будущее выстрелит в тебя из пушки. А значит, нет у вас будущего, пионеры. Не-а, нет…
Ну, а что ты хочешь, выживает сильнейший, известно же. Диалектика, туда её в заднюю дверь, и закон природы. А против её законов переть — гнилое дело, как показывает практика.
Так что же, правильно, значит, пионеры живут?..
Чёрт его знает. Старой жизни не стало, а новая должна, наверное, житься по новым правилам. Бог тоже новый завет дал, когда ветхий реально обветшал…
Часовой проснулся в начале девятого — вздрогнул, подскочил, очумело глядя на обезьянник, шаря рукой по поясу в поисках оружия. Приснилось, видимо, что-нибудь недоброе. Приснился, наверное, Пастырь, выходящий из клетки, чтобы свернуть ему голову.
— Что, мальчик, — не удержался варнак, — кошмары снились?
Тот молча уселся на место, сунул в зубы сигарету, принялся тереть глаза и лицо, чтобы не видно было, что спал.
— А я всё равно расскажу, что ты дрых, как сурок, — усмехнулся Пастырь. — Никакой дисциплины!
Сосунок прицелился в Пастыря из «макара», произнёс «д-дыщ-щ-щ!», прикурил сигарету.
— Кто тебе поверит, мясо, — пробормотал он, но в голосе его не было особой уверенности, а только бравада.
Удавить бы тебя, щенок. Взять двумя пальцами-клешнями за горлышко и придавить — сначала слегка, чтобы ты обделался со страха, пионер грёбаный. Чтобы тут же и забыл ты, что такое пистолет и как из него в людей целиться, а помнил бы только как зовут твою мамку, какие пирожки она тебе пекла к обеду, да ещё правописание гласных после шипящих. Придавить, забыв, что не ты виноват в том, что у тебя в руке пистолетик, а не учебник геометрии; забыв, что ты ещё ребёнок…
Ладно, спокуха. Живи покуда, пионэр. Жизнь тебя сама придавит…
В девять пришли два вчерашних конвоира — привели смену караульному и полтора десятка пацанов разного возраста, бывших в нарядах. От них в тесной каморке сразу стало суетно и шумно. Вадьки среди них не было. Пастырь молча покачал головой в ответ на вопросительный взгляд одного из конвоиров, хотя тот и сам уже всё понял: ясно же, что Вадька заорал бы от радости, увидев отца.
Или не заорал бы? Может, у них тут уже всё по-другому, а?..
— Часовой дрых, — сообщил Пастырь, когда вся компания собралась уходить. — Доложите Хану. Проснулся минут сорок назад.
— Э, ты чё, олень! — заорал постовой, оскалясь. А в глазёнках — испуг. — Меченый, не слушай, — добавил он, обращаясь к тому, что вчера бил Пастыря.
Тот посмотрел в глаза варнаку, заглянул в глазёнки часового.
— Ладно, Дрысь, не суетись, — бросил он расхожую, наверное, фразу, значение которой было известно всем, потому что пацанва понимающе загоготала. — Разберёмся.
Едва гурьба ушла и гомон пацанов затих в залах, откуда-то прибежала заполошная девчонка, шустрая четырнадцатилетняя салага.
— Привет! — бросила она Пастырю и уселась на коленки новому часовому — пареньку лет шестнадцати. Прежде чем Пастырь успел что-нибудь ответить, они уже вовсю целовались. Минут пять Пастырь наблюдал эту картину, безмолвно чертыхаясь на их пыхтение и чмоканье. Потом, когда пацана, видать, забрало и руки его полезли под девчоночий свитер, та резко слезла с его колен, бросила «ладно, я на кухню», подмигнула варнаку и, ощупывая прикушенную губу убежала, махнув дружку рукой, оставив его сидеть с торчащим под трениками стручком.
— Разврат! — проворчал Пастырь, осуждающе качая головой. — Ну, пионеры, блин…
— Чего ты там бормочешь? — вопросил часовой.
Пастырь отмахнулся.
14. Хан
Они с часовым, по кличке Тоха, только-только начали находить точки соприкосновения, только пацан успел рассказать, что он из Михайловска и жил почти рядом с Пастырем, на Мурманской, как явился Хан — один, без свиты.
— Что за базары? — хмуро обратился он к часовому.
Тот поник, отмолчался, по знаку Хана вышел из дежурки. Царёк проводил его глазами, переставил табурет ближе к решётке, неторопясь уселся, уставился на Пастыря ничего не выражающим взглядом.
Несколько минут молча рассматривали друг друга. Это была уже не дуэль взглядов — они только оценивали и примерялись. На мускулистой груди этого коренастого кривоногого казаха, или кто он там, под расстёгнутой до половины серой рубахой, виднелся свисающий почти до живота православный крест на золотой цепочке. И без того неширокие глаза от прищура совсем слились в щёлочки, под впалыми смуглыми щеками гуляли желваки.
Хан вытянул из кармана пачку «Донского табака», спички. Неторопливо раскурил сигарету, протянул пачку варнаку; тот отрицательно покачал головой. Пастырь не торопился начинать беседу, понимая, что Хан не просто так сюда пришёл. Чего суетиться языком, если ясно, что у царька к нему разговор.
А тот быстро затягивался, озирая утлое помещение дежурки, кое-как освещаемое тусклым светом керосинки, сплёвывал, скрёб щетину на скуле.
— Нет у нас твоего сына, — сказал он наконец, выпуская из носа дымные струйки.
— Угу, — кивнул Пастырь.
— Сам из Михайловска?
— Из.
— А что так долго не приходил?
— Идти было далеко.
Хан дёрнул бровью, вдавил окурок в окрашенную синим стену, помахал рукой, разгоняя химическую вонь, буркнул:
— Поясни.
Пастырь в двух словах рассказал ему, кто он, откуда и как.
— Не врёшь, — кивнул Хан, который всё это время внимательно слушал, не сводя с лица варнака своих чернооких щёлочек. — Это хорошо.
Пастырь пожал плечами: а чего мне врать-то. А главное — перед кем.
— Ты, значит, много видел, — задумчиво произнёс Хан. — Можешь сказать, сколько живых осталось?
— Я их не считал. Но мало.
— Это хорошо, — кивнул Хан и ответил на удивлённый взгляд варнака: — Меньше народу, больше кислороду. Большую войну мы не потянем.
— А ты воевать собрался? — удивился Пастырь.
— Придётся, — невозмутимо кивнул Хан. — Всяко разно — придётся.
— А зачем?
— За жизнь. За новую жизнь. Будут несогласные. Все ведь не умрут. А жить хотят все. И жить хотят лучше других, и чтобы никто не мешал.
Да он больной, — подумал Пастырь, — просто больной. А вслух сказал:
— Новый мировой порядок?.. Михайловск — столица нового мира. На мировом престоле — юный сын калмыцкой степи император Хан. Полста хмурых пионеров с калашами в руках стоят за его спиной у порога новой жизни.
Хан не обозлился. Усмехнулся слегка, жёстко глянул в глаза.
— Ты этого не увидишь, мясо.
— Да уж не хотелось бы.
— Не увидишь.
— Убьёшь? — Пастырь прищурился с ухмылкой.
— Да, — просто и коротко ответил Хан.
— Почему?
— Не почему, а — зачем.
— Зачем?
— Пацанам есть надо. Но это не сегодня и не завтра, не ссы. У нас ещё две собаки в запасе.
— Ну, ладно.
Замолчали. Хан всматривался, надеялся, наверно, увидеть страх в глазах варнака, искал слабину.
— Ты, мужик, зла на нас не держи, — сказал он через несколько минут молчания. — Мы ведь тебя сюда не звали, ты сам пришёл.
— Базара нет.
Накинуть бы тебе сейчас на шею жгут, обвитый вокруг пояса. Он прилипнет сразу, стянет. Опешишь ты, выпучишь свои узкие бурятские глазёнки, задёргаешься, раскрыв рот, пытаясь заглотнуть воздуха…
Если бы не решётка…
— Сегодня суд будет. Заодно и про тебя порешаем, — кивнул Хан, раскуривая новую сигарету.