Варнак (СИ)
Суд?! Интересно-то как!
— Суд? — улыбнулся Пастырь. — А адвокат у меня будет?
— А как же, — пожал плечами Хан, словно не замечая иронии. — У нас всё серьёзно, мужик. Ты не думай, что мы просто банда какая.
Да нет, конечно, вы не банда. Орда.
— И за что судить будете?
— За преступления против жизни. За шпионаж и… этот… — царёк поводил глазами, вспоминая слово. — Саботаж, короче.
— Вона как… И что будет, если меня оправдают?
Хан подавился смешком, похлопал себя по животу, запустил в камеру струю табачного дыма.
— Ты больной? — спросил насмешливо. — Кто ж тебя оправдает!
— Ну а вдруг.
— Хм, — Хан задумчиво посмотрел варнаку в глаза, покачал головой, улыбаясь. — Тогда пойдёшь, откуда пришёл. Только без руки без одной.
— Чего?
Хан развёл руками.
— Да, — подтвердил он. — Такая пошлина у нас.
И добавил, снимая все неуместные вопросы и недовольства:
— Пацанам есть надо. А тебе без руки удобней будет.
Так вот оно что. Это, стало быть, Михая судили и оправдали, что ли? Взяли «пошлину» и отпустили?
А хан изучающе посмотрел в лицо долгим взглядом, дёрнул губами.
— Я бы тебя судить не стал, мясо, — сказал он. — Кончил бы тебя да и всё. Опасный ты. Но закон есть закон, не мне его нарушать. Ты — отец. Пацаны это чуют, ты им понравился. А мне это не надо. Потому что не наш ты, не правильный. Так что на оправдание не рассчитывай, мужик. Готовься к смерти.
— А давно готов, — мотнул головой Пастырь.
— Угу… Тебе — верю. Обижаться не будешь?
Пастырь усмехнулся.
— А если обижусь, то что?.. Весёлый ты парень, Хан! — сказал он.
«Хитрый, гадёныш!» — подумал, покусывая губу.
— Я не весёлый, — между тем отвечал Хан, каменея лицом. — Я жёсткий и справедливый. Иначе нельзя. Ни с вами, ни, — кивок в сторону зала, — с ними. По тебе же видно, что ты не дурак, мясо. Ты всё понимаешь. Ты бы и сам на моё место хотел, так ведь? Думаешь: вот свалить бы меня и взять пацанов себе под крыло… Только ты на моём месте не нужен никому. Ты и себе не нужен ни зачем.
— Ты сказал, что заодно меня судить будете. Что, ещё кого-то взяли?
— А?.. Да нет, мясо, это наши дела. Чухана одного осудим. Да Стрекозу прицепом.
— А её-то за что?
— За то, что тебя прохлопала. И не положила потом. Мы же чужих на подходах стреляем — нам тут краснуха не нужна. И тебя она сразу грохнуть должна была.
— Сожрёте девку?
— Да ты дурной?! — усмехнулся Хан. — Кончилось всё благополучно, ещё и хавчик лишний — ты — в запасе есть. Так что сильно её судить не будем. И вообще, с девчонками я не строгий. Они мне нужны. Они наше будущее. Кто нам новых бойцов рожать будет, ты что ли? — хохотнул, довольный. — А Стрекоза к тому же и сама тёлка дельная, любого пацана за пояс засунет. Да, мне такие нужны.
— А ты им?
Хан криво усмехнулся, погонял под щеками желваки, прищурился так, что и без того узкие глазёнки превратились в щёлочки не толще спички.
Отбросил окурок в угол.
— Ты, наверное, думаешь, мясо, что я из пацанов говно хочу сделать? — сказал он.
— Не хочешь, — отозвался варнак. — Делаешь. Зверёнышей.
Хан дёрнул губой, хмыкнул. Помолчал пару минут, исследуя лицо Пастыря, словно считал волоски давнишней щетины на впалых щеках.
Потом заговорил, глядя в пол.
15. Помощник воспитателя
Краснуху Хан ненавидел. Эта болезнь сломала ему жизнь, которая шла тихо и спокойно, по накатанной колее — все ориентиры и цели были известны и достижимы.
Студенту спортфака пединститута вагоны разгружать не с руки, поэтому Хан нашёл себе не летний период работёнку попроще, хотя и не так хорошо оплачиваемую — помощником воспитателя в лагере развития и социальной адаптации молодёжи «Гармония», что под Сосновкой. Готовился, так сказать, к будущей профессии — воспитанию подрастающего поколения.
Когда навалившаяся на страну болезнь набрала обороты, он благоразумно бросил институт. Месяц кантовался, сидя безвылазно дома и выходя только по вечерам — на заработки. Заработок был нестабилен и невелик — людей на улицах Спасска появлялось всё меньше, они становились всё безденежнее и в то же время осторожнее и злее. Высок был риск нарваться на краснуху или на пулю. Так что Хану приходилось нелегко. Даже не всегда было что пожрать дома.
В феврале умерла бабка, которая занималась воспитанием и содержанием на свою пенсию внука после того, как мать бросила Хана, ещё семилетним. Умерла старая не от болезни, но он сильно перепугался и решил на всякий случай из дома уйти. Тут и вспомнил о Сосновке.
В лагере, который в то время уже спешно переоборудовали под карантин, его хорошо знали по прошлогоднему сезону и встретили приветливо. Никто ненужных вопросов про институт не задавал, лишние руки лишними не были, так что вопрос о трудоустройстве был решён в пару часов. Заодно оказался Хан в здоровой зоне, где спешно возводилась линия обороны от краснухи, а заодно и возможного разгула бандитизма.
Вскоре начали поступать дети, со всей области. Со многими из них — в основном с мальчишками из разных спортивных школ — он уже был знаком. Пацаны и девчонки приезжали напуганными, растерянными, но всё же воспринимали происходящее гораздо легче, чем взрослые — без ненужного трагизма, со свойственным отрочеству и юности полудетским безразличием: все умрут, но я-то всё равно останусь. Хан, который уже несколько лет серьёзно увлекался психологией, быстро и легко находил пути к сердцам этой наивной шпаны. А пацаны уважали его за деловитость и жёсткость, за спортивную удаль (девять лет занятий тхэквондо), за интересы и взгляды, которые ещё не успели повзрослеть — «испортиться». А он выбирал тех, что покрепче, спортивных, и сеял им в головы семена своих мыслей, обид и мечтаний.
После того, как «покраснела» одна из медсестёр, лагерь полностью перевели на карантин. Если раньше разрешали отлучки персонала домой, то теперь с территории не выпускали и не впускали никого.
Краснуху принесли менты или солдаты, которых начальству всё равно приходилось менять время от времени. Администрация сориентировалась быстро: один корпус, в стороне, зарезервировали для заболевших, а детей перевели в отдельную от персонала зону. Оставили только по воспитателю, его помощнику и по два медработника. Всем им строго-настрого было запрещено выходить из корпусов. Никто не мог и войти. В столовую не водили — еду, витамины и лекарства, всё необходимое оставляли у входа.
Не прошло и недели, как начались перебои с едой. Воспитатели и доктора ходили с серыми лицами и разговаривали вполголоса — они-то знали, что в лагере уже вовсю гуляет болезнь. А детям всё было ничего — только ныли оттого, что приходится сидеть в четырёх стенах.
Хан давно понял, что оставаться в лагере нельзя. Сколько ни прячься по корпусам, а рано или поздно болезнь всё равно проберётся внутрь. И тогда — при созданной скученности организмов — все вымрут в несколько дней. А Хан вымирать не собирался.
Он давно уже подводил пацанов постарше к мысли, что из лагеря нужно уходить. Забирать оружие и уходить. И создавать свою коммуну, в стороне от людей. Переждать, никого не подпуская к себе снаружи, пока болезнь успокоится, сдохнет с последним носителем, и тогда начать строить свою, новую, жизнь — вольную, удалую, без контроля и давления со стороны этих.
Когда, в первых числах июня, полыхнул красным один из корпусов и в четыре дня опустел, а всех его обитателей вынесли в «морг», когда подожгли опустевший заражённый корпус, и отблески пожарища не давали спать всю ночь, подростки посерьёзнели и, кажется, окончательно созрели для того, чтобы понять Хана.
Потом был ещё корпус. И ещё…
А потом, рано утром, в пятом часу, Хан подошёл к спящей воспитательнице и одним движением сломал ей шею. С десятком самых отчаянных и спортивных, он захватил КПП, где беззаботно отсыпали своё дежурство трое ментов. Появилось первое оружие.