Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Едва знакомство переставало быть мимолетным, я тут же предупреждала: «А вы знаете, у меня арестован отец».
Роксане сказала также. Обстоятельство это она приняла как-то особенно близко к сердцу, сочувственно, подкупив тем и маму, и меня.
Приехав к нам однажды и засидевшись допоздна, Роксана себя плохо почувствовала. Мы ее оставили у себя ночевать. В последующие дни ей лучше не стало. Таким образом она пролежала у нас около двух недель. Мы с мамой выходили ее, и она стала своим человеком в доме.
Роксана училась на пятом курсе французского факультета, была старше меня лет на семь. Внешность у нее была броская: некрасивая, худощавая, с черной челкой на лбу и выпирающей челюстью.
Несмотря на сохранившееся между нами «вы» и возрастную разницу, мы увлеченно разбирали с ней весь мир «по косточкам». Если у всех моих подруг были семьи, то Роксана была одинокой.
Осложнялась эта дружба тем, что Роксану категорически не приняли все остальные. Не нравилась она им, и все тут. Я находилась в нелегком положении человека, который сводил несводимое. Как верный друг, я отвоевывала для нее сантиметр за сантиметром.
— Ну можно, Роксана придет сегодня вечером со мной? Ей так тоскливо!
Соглашались, хотя и скрепя сердце. Мало рассказывая о себе, Роксана все-таки не скрыла того, что ей нравится один человек. Говорила, что хочет знать, каким он покажется мне. Так она однажды пришла с голубоглазым интересным мужчиной с седой шевелюрой. Знакомый Роксаны представился: «Яворский».
Гость рассматривал нашу компанию, коллекцию открыток Парижского салона, составлявшую гордость Коли Г. С одной из них он подошел ко мне. На разъяренном мифическом животном, изо рта которого извергалось пламя, а шерсть стояла дыбом, вцепившись в гриву, сидела обезумевшая нагая женщина. Называлась картина «Страсть».
— Он мне не понравился, — сказала я Роксане.
— Такие мужчины не могут не нравиться! — занозисто ответила она. — Если вы будете утверждать, что остались к нему равнодушны, я не поверю. Вы вообще со мной не откровенны, — не могла уже остановиться она, — у вас столько поклонников. Вы хотите, чтобы я поверила, что вам никто не нравится? Да? — настаивала на чем-то Роксана.
— Никто мне не нравится. В самом деле, — убеждала я ее. Роксана неожиданно взорвалась:
— Ну да, за вами хвост молодых людей, но вам никто не нужен, а я вот не нравлюсь Яворскому, и, по-вашему, за мной ухаживать больше некому? Так знайте: ухаживают! И романов у меня достаточно! Представьте! Да, да! Бывает так: ночью он приезжает за мной на машине, увозит к себе, становится передо мной на колени и целует подол вот этой самой дерюжной юбки. Целует! Да!
В Роксанином монологе был странный драматический вызов, отчаянная попытка утвердить себя и… прорвавшаяся неприязнь ко мне. Непривычная тональность разговора поразила. И трудно сказать, почему в достоверность картины: ночь, машина, он, стоящий на коленях и целующий край ее юбки, — я так безоговорочно тогда поверила, еще не зная, как важно вовремя остановиться возле того, что смущает неясным подтекстом. В нем, оказывается, куда больше правды, чем в буквальном, дословном.
При столкновении с казуистикой своего времени я чаще, чем следовало, оказывалась примитивной и тупой.
Прочно связанный с папиным арестом, Серебряков регулярно напоминал о себе. В телефонной трубке то и дело возникал его вкрадчиво рокотавший баритон, которым он задавал ошеломлявшие вопросы. Стоило мне понять, что звонит он, как сердце падало и все начинало во мне вибрировать, как под током. Я не находилась, не знала, что отвечать.
Папу еще держали на Шпалерной, когда Серебряков позвонил в очередной раз.
— Тамара Владиславовна, хотите, я устрою вам свидание с отцом?
Это в ту пору, когда я упрямо прохаживалась под стенами тюрьмы в надежде, что окно папиной камеры выходит на улицу и он увидит меня. Надо ли было спрашивать: хочу или нет? Я только не понимала самого Серебрякова. Зачем и почему он стремится сделать нам доброе? И не злое ли его доброе?
— Хочу, — отвечала я чуть ли не в обмороке.
— Прекрасно. Я знал, что вы так ответите. Тогда выходите сейчас к дому с паспортом. Я подъеду.
Паспорт? Я знала, что паспорт постороннему доверять нельзя. Но ведь при первой встрече Серебряков отрекомендовался папиным другом. И хотя это ничем не подтверждалось, слово «друг» все-таки зависло над его именем. Что было делать? Ведь речь шла о том, чтобы увидеть отца. Я мучилась, колебалась, не находила решения этой задачи.
«При обыске у вашего отца взяли общую фронтовую фотографию и „Историю партии“ Кнорина», — сказал он сразу после папиного ареста.
Мама проверила: так и было. Кто же он?
Из дому я вышла, но паспорт с собой не взяла.
— А почему надо паспорт?
— Вы что, не верите мне?
— Верю, — отвечала я, не желая обидеть его другим ответом.
— Тогда в чем дело?
Я молчала. Серебряков не помогал. Ждал. И в очередной раз бил без промаха:
— Ну что ж, не очень, значит, хотите видеть отца! Горячка душевного разброда толкала к кустарной логике. Слышала ли я, чтобы кому-то давали свидание? Нет. А если Серебряков может устроить тайное свидание, зачем тогда ему паспорт? И тут же контрольный виток: а вдруг… такой ход мысли — уловка и оправдание собственной бесхарактерности? Трусости? Вдруг я вправду могла увидеть отца? Разве Серебряков не имеет права на смелый план, в который меня нельзя посвятить?
Когда Серебряков еще до ареста папы не велел ехать в Жихарево, а я поехала, и он на Московском вокзале, уличая меня в ненадежности, бросил: «Так и запишем, что вам верить нельзя», им был применен точный психологический расчет. С тех пор я и «выкручивалась» в одиночку, только бы доказать ему свою надежность. Я будто держала перед ним экзамен. Неправда! Мне верить можно! И положиться — тоже.
Папа был уже отправлен в Магадан, а Серебряков то и дело звонил, придумывая «благотворительные» акции:
— У меня к вам срочное и важное дело. Выходите к воротам своего дома. Я сейчас подъеду.
Возле ворот Серебряков стоял вместе с шикарно одетым человеком маленького роста.
— Познакомьтесь. Это — Дейч Ричмонд.
Дейч Ричмонд протянул руку. А у меня все сжалось внутри и стало почти дурно. Знакомство с иностранцем в 1938 году? Тогда, когда переписка с рижскими родственниками инкриминировалась как «связь с заграницей»?
— Тамара Владиславовна, я хорошо знаю, как вы бьетесь, как трудно вам живется. Дейча надо обучить русскому языку. Он хорошо заплатит, а деньги вам пригодятся. Договорились?
Дейч улыбался, будто только догадываясь, о чем идет речь. Я чувствовала, что разыгрывается инсценировка. И содержание ее нечисто. Но опять же: кем разыгрывается? Я поблагодарила и отказалась, сказав, что не сумею и не возьмусь.
Маме я не все рассказывала про Серебрякова. О паспорте, например, ни словом не обмолвилась. История с приводом Дейча Ричмонда превосходила прежние опыты. Я оказалась в тупике. Шпионы они? Работники НКВД? При мысли о следующем возможном звонке я вся сжималась. Надо кому-то рассказать, чтоб помогли. Но кому? Кому?
Мои друзья знали о Серебрякове как о странном папином друге. Но ни один из них не смог ответить на вопрос: кто он? Тема папиного ареста все-таки отчеркивала меня ото всех и всего. Я решилась: авторитетом для меня являлся бывший комсорг по школе Давид Самуилович X. С чувством неуверенности в том, что поступаю правильно, я все-таки решила сделать его своим «доверенным лицом».
Давид Самуилович откликнулся, велел соглашаться на встречу, но непременно до этого позвонить ему.
Очередной звонок с «безотлагательным» делом не заставил себя ждать. Я успела дозвониться до Давида Самуиловича. Он сказал:
«Бегу» — и действительно подоспел к моменту встречи. На этот раз Серебряков пригласил в кино.
Подъехали мы к кинотеатру «Баррикада», когда сеанс уже начался. Серебряков склонился к окошечку кассы, и мне показалось, что я уловила жест, о котором слышала: работники НКВД отворачивают лацканы, когда нужна «зеленая улица». Шла картина «Комсомольск». Героиня актрисы Макаровой ловила на Амуре шпиона.