Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
— А вы могли бы так? — спросил Серебряков. Я не знала, сумела бы схватить шпиона или нет. Но почему так оскорбительно и плоско меня об этом спрашивают?
На обратном пути в автобусе, увидев Давида Самуиловича, я успокоилась. Но именно успокоения Серебряков и не желал допускать.
— Не простудились прошлой ночью на Неве? — «заботливо» спросил он.
Около двух часов ночи мы действительно выходили с нашим соседом к Неве. Было наводнение, и мы пошли проверить, насколько поднялась вода, поскольку жили на первом этаже. На набережной в тот момент находилось человека три-четыре. Серебрякова среди них не было. Откуда же он мог знать, что я выходила ночью на Неву? Откуда? Мне стало очень страшно.
— Вам идет зеленое платье, — не отступал он. В зеленом платье я была на днях у знакомых. Серебрякова не было и там. Что же это все значит? Серебряков все глубже всаживал копья осведомленности. Я уже почти плакала. Да что же это такое?
Давид Самуилович попросил дать ему день или два. Я едва дождалась часа, когда он меня позвал.
— Ну, кто он? Что ему надо?
— Успокойся, — ответил Давид Самуилович, — больше он не будет тебе звонить.
— Но кто он? Кто он? Кто? — жадно спрашивала я. — Я сказал тебе все, что нужно. Ни о чем больше не беспокойся.
Ответ Давида Самуиловича был равнозначен предательству. Он что-то знал и не открывал мне. Я поняла: это запрет. Чей-то.
Страшные «кто-то» и «что-то» не разрешали обнаруживать себя. Их методом было подсылать, надзирать и мучить.
Почему я не решалась сделать самого простого — взять и сказать ему однажды: «Оставьте меня в покое, не смейте мне звонить»? Я инстинктивно чувствовала в нем представителя непонятной мне силы и власти. И ничего, кроме рабского терпения, не могла этому противопоставить. Тридцать седьмой год выучил: для власти не существует запертых дверей. Не достоинство и право человека открывают их, а сама эта власть, ее прихоть.
Нет, Серебряков не исчез. Под разными предлогами он то и дело напоминал о себе. Но некоторый перерыв после вмешательства Давида Самуиловича был дан.
Спасительным было одно: врученное природой мироощущение. Оно возмещало то, что съедала проклятая угнетенность.
Перед майским праздником, когда корабли вошли в Неву, отец Кирилла пригласил нашу компанию на экскурсию. Мы осмотрели рубку корабля, кубрик, потом нам подали по большущему куску мясного пирога, густо посыпанного сахарным песком. Все было необычным. Грело майское солнышко, невская водичка язычками облизывала могучий корпус корабля. Матросы, их молодость, дисциплина, вид набережных с воды, осмысленно бегущий по ним транспорт, дворец, невыразимо любимый город — все слилось для меня в дивное ощущение настоящего. Казалось, нас окунули в идеальную сферу налаженности и безупречности порядка. Таким здесь все было ясным, здоровым и гармоничным. Я чувствовала, что принадлежу этой жизни, пронзительно люблю ее, что все меня касается. И благодарила судьбу за то, что стою здесь, не выброшена, не лишена этого. Я верила во все счастливое и особое.
И хорошее ведь было. Были сестренки, мама и, в конце концов, жив был отец. Вокруг шумел невыразимо любимый город. Была уйма всякой всячины, частности, которые так важны в восемнадцать лет. В жизнь буквально ворвался друг моего детства на Карповке. После переезда на Васильевский я ни разу не видела брата и сестру, с которыми так дружила. И вот через восемь лет передо мной предстал Вова. Громкий, восторженный и уверенный в себе студент медицинского института.
В белые ночи мы мчались наперегонки на велосипедах по опустевшим улицам и набережным или отправлялись через Тучков мост за цветущей яблоневой веткой, которую мне непременно хотелось получить. Наши прогулки на остров были веселыми и легкими. Шли пешком через мосты и наперебой читали: «Идет-гудет Зеленый Шум…» Все Бовины «извержения» начинались со слов: «Слушай, что я тебе скажу!»
— …Спускаться тебе по мраморным ступеням посольств, окруженной дипломатами и советниками. Отвечать тебе по-английски и по-французски на вопросы государственной важности. Быть тебе второй Коллонтай! Так пророчествую я — Владимир первый.
— Не быть! — отвечала я, стараясь попасть ему в тон, снижая все реальным пониманием вещей.
Основанием для допущения Бовиных фантазий была репутация нашего института. Многих студентов с третьего курса отправляли за границу на практику. Делились впечатлениями вернувшиеся из Америки, рассказывали фривольные и анекдотические истории побывавшие в Париже. О самой практике умалчивали. Но ощущение перспектив, далеко идущих возможностей было очевидным для многих студентов. Ходили слухи, что тех немногих молодых людей, которые у нас занимались, уже загодя готовят к дипломатической деятельности. Относилось это и к некоторым студенткам.
У меня для подобного будущего не было чистой анкеты. «Запятнанная» биография служила прочной гарантией того, что в этом плане приятных неожиданностей не последует. Не было к тому же честолюбия, не было и нужного уровня успеваемости. Мои подруги после занятий шли домой выполнять домашние задания, а я бежала в артель рисовать косынки. (Неожиданно вышел приказ, запрещающий работать на дому. Рисовать надо было ходить в артель, как на службу.)
И в институте я была не совсем своя, а в артели среди немолодых женщин чувствовала себя вообще неприкаянной и случайной. Переквалифицировавшиеся бывшие пианистки, учительницы и домохозяйки за работой в артели болтали. Самой актуальной темой были мужчины. О них говорили без стеснения, разделывали их со знанием дела. Да и о жизни женщины были нелестного мнения.
— Жизнь? А будь она неладна! — начинала самая старшая, Людмила Ивановна, — не заметила, как состарилась. Ну, со мной ясно, а ты вот, — обращалась она к соседке, — тебе тридцать лет, посмотри, на кого ты похожа! Вся в морщинах, опухшая, вялая. Ну что это за дело? Плюнь ты на него! Мужики все скоты. Им только дай да подай. Вот скажите: найдется такой дурак, который откажется поцеловать нашу Тамарочку? А кто подумает о том, чтобы она не ходила в стоптанных туфлях? Кто ей в дождь принесет калоши и зонтик?
Разговоры эти коробили. Святое и бытовое в моем сознании никак не соотносилось, тон женщины казался вульгарным. Как можно не верить в прекрасные чувства и отношения? Целостность веры — защита.
Первой на эту целостность покусилась Лили.
Она не нравилась моим подругам. По-иному, чем Роксана, но так же категорически. Ей ставили в укор практичность, предприимчивость. Но я не забывала ее доброты при первом посещении нашей семьи и была к ней по-настоящему привязана. Для меня она оставалась доброй феей.
У нее был любопытный дом. Свою большую комнату она попеременно превращала в две или три, выгораживая спальню для детей, для себя и уголок гостиной. Талантливая, с отменным вкусом, неистощимая в выдумке, она могла покрасить стены в интенсивный синий цвет, потолок — в кремовый, а через некоторое время оклеить эту же комнату имитирующими дворцовый штоф обоями. Сочиняла себе экстравагантные туалеты. Была гостеприимна. Любила музыку. С игривым задором посвящала в секрет того, что она «из рода Малюты Скуратова». Но вот пришло испытание. Не справляясь с частными заказами, она время от времени просила ей помочь. Один из свиты молодых людей напрашивался мне в помощники и попутчики. И мы привыкли, что Лева натягивает нам шелк, а мы с нею быстро, в четыре руки рисуем. В один из воскресных дней во время работы Лили воскликнула в истоме:
— Ах, Тамарейшен, скажите мне что-нибудь! Уловив счастливое состояние ее духа, с намерением поддержать его, я заговорно начала:
— А мы вас любим. Я люблю. Лева любит… Лева грубо оборвал меня:
— Кто вас просил? Что вы наделали?
В первую секунду я опешила, а в следующую поняла: не знаю что, но что-то скверное. Рванулась бежать из комнаты, но Лили, опередив меня, повернула в двери ключ.
— Нет, нет, Тамарочка, останьтесь, не уходите. Вы должны понять нас и простить. Вы на десять голов выше и чище нас, но мы любим друг друга.