Булочник и Весна
Эта пробка была королевой пробок. Шофёры курили. Я тоже курил и ждал, пока мы сдвинемся хоть на метр, чтобы можно было шмыгнуть в щёлку. Долбёж радиомузыки, летящей из форточек, тонул в глухом снегопаде.
В какой-то момент я понял, что уже не различаю современных ритмов. На их место заступило небывалое пение. «Тёмные силы нас злобно гнетут, – гудел хор, таинственный, как ветер в травах. – В бой роковой мы вступили с врагами, нас ещё судьбы…»
Явление это в дыму и угаре мёртвого кольца прохватило меня до дрожи. Я собрался включить аварийку и как-нибудь вырваться на обочину – нельзя ведь управлять транспортом в состоянии острых галлюцинаций! – как вдруг до меня дошло: я не псих, просто в соседнем «рено» совсем юный водитель, мальчик, слушает «Варшавянку»!
Я выключил зажигание и заворожённо внимал выпавшей из времени песне. А на последних тактах со внезапностью дикого зверя мне в живот ударил страх. Волна огня прошла по телу, кожа под ней словно бы вздулась и треснула. Голову наполнил железный гул. Со мной случилось Нечто, но в навалившемся помрачении не мог разобрать, что именно.
Не знаю, что за автопилот доставил меня в родительский двор. Дома мама, открыв мне дверь, вскрикнула. Что-то летнее – блюдце толчёных ягод – было на мне вместо лица. Огонь, разгораясь, захлёстывал тело.
– Больно лихо для крапивницы! – сказал терапевт из круглосуточной клиники, куда отволокла меня мама. Он расспросил меня подробно, что я ел, что пил, где был, и высказал предположение, что, раз уж я не употреблял ничего особенного, это может быть реакцией на токсины, которыми я отравился в пробке. – Разберёмся! – мужественно выдохнул он.
Несмотря на его оптимизм, мне пришлось встречать рассвет уже в больнице, куда меня доставили по страховке.
Я лежал под капельницей, безвольный и верующий, желая уснуть по-лермонтовски, чтоб вздымалась грудь и пел голос. Тридцать лет судьба волочила меня за руку. Я спотыкался и ничего не успел по дороге. И вот мы в порту – конец.
Мои полусны были разнообразны. Невидимый художник рисовал селение на горке и смывал его кистью так, что потоки талой воды лились с холма. Приходило лето, по цветущему лугу ко мне спешили люди. Молодая женщина, неземная, рыжая, с ней парень, похожий на прадеда с фотографии, – милые случайные образы. В бреду мне казалось, что они – мои родственники, может быть, даже предки, спустившиеся с холма, чтобы встретить меня. Я соединялся с ними неуклюжей душой и чувствовал блаженство окончания дороги. Единственное, что омрачало радость видений, – в них не было Майи. Не пришла она и в больницу.
Зато всегда, в любую секунду, стоило мне открыть глаза, со мной была мама. Я получил младенчески безлимитное право на её время. Часто бывал и отец. А через пару дней ко мне допустили Петю. Он зашёл в белом халате, усмехнулся и прикрыл глаза ладонью. Моя всё ещё красная рожа впечатлила его.
– Ну чего, брат, хреново тебе? Или получше? – спросил он, и мне захотелось, чтобы он ещё раз сто назвал меня братом. Как если бы в этом слове была гарантия, что за меня поборются.
Петя приходил почти каждый день и бывал подолгу. Позже я узнал, что в те дни его жизнь хрустела, как и моя, только срослось потом по-разному.
Меня выписали с редким диагнозом, носящим фамилию какого-то француза.
– Считайте, что у вас аллергия, – сказал доктор, когда я потребовал расшифровки. – Ну, скажем, на жизнь в мегаполисе, если учесть наши продукты питания, воздух, образ жизни…
Петя объяснял мою болезнь в том же ключе, но доходчивей.
– Ты просто траванулся нежитью, – сказал он. – Большинство могут в ней барахтаться неограниченно, а ты оказался хилый: надышался и чуть не сдох.
5
«Дауншифтинг»
В первые дни после выписки я был рад всему. Жизнь, казалось мне, безусловно добрая вещь. В ней нет ничего страшного, кроме смерти. Мне хотелось сжать мою жизнь в объятиях, как друга, которого не видел сто лет, пройтись с ней по любой улице, какая нам подвернётся, разламывать хлеб, пить вино, ловить во фьордах форель на настоящей норвежской шхуне… да что там! Меня бы устроили и бычки в подмосковной луже, и вечный пост, лишь бы жизнь не оставила меня, как Майя.
Ожидая, пока доцветёт аллергия, я остался жить у родителей, и сразу детство обступило меня. На подоконниках росла цела-невредима моя школьная коллекция кактусов. Только теперь это были не маленькие комочки с колючками, а расползшиеся старики. Сохранились и все мои растрёпанные картонные коробки с играми. Я достал настольный хоккей, и мы с отцом отвели душу. А затем снял со шкафа мандолину в пыльном чехле и стал вспоминать, что знал.
Инструмент оказался плох. Я как-то не замечал этого в детстве, а теперь увидел и расстроился. Через пару недель игры, однако, мне показалось, что звук мандолины повеселел, и я подумал, что с годами, если заниматься прилежно, можно будет «намолить» её, как икону.
Пока я бездельничал, осень вплотную придвинулась к зиме. Мой клюквенный окрас исчез. Вместе с ним ушла эйфория обновления. Зря я счёл аллергию дном, по достижении которого начнётся восхождение. Ничего подобного! Я падал и падал, но уже без воплей и свиста, а мягко, как снежинка, можно даже сказать – кружась.
Между тем мне исполнилось тридцать. Это обстоятельство, плохо согласующееся с моим подростковым образом мыслей, смутило меня. Я пожаловался на грядущий тридцатник Пете. «А!.. – отмахнулся он. – Ерунда. Это со мной уже было». В самом деле, полгода назад это случилось с ним.
Он пришёл поздравить меня после работы и застал одинокий ужин – меня, маму и папу.
– Ну вот. Так-то лучше! – констатировал Петя, придирчиво меня оглядев, и улыбнулся. Видно, и правда был рад, что я цел.
– Держи вот! – сказал он, протягивая мне длинный плоский футляр, в котором через десяток секунд мною была обнаружена метеостанция. Не какая-нибудь поделка, а точный, всевозможно сертифицированный прибор в корпусе из карельской берёзы, великолепном, как всё, что имел обыкновение дарить мой друг. В первый миг я испытал недоумение – на что мне барометры и гигрометры?
– Это тебе не игрушка, а терапевтическое средство! – строго сказал Петя, когда, оставив родителей чаёвничать, мы, как в детстве, ушли в мою комнату. – Будешь каждое утро проникаться состоянием природы. Проснулся – и никакой электроники, сразу на пробежку! У тебя же лес под боком! Бежишь себе и примечаешь, какое небо – к какой погоде, ну и так далее. Ясно?
Я кивнул, начав понимать, к чему он клонит.
– Мне не нравится твой настрой! – продолжал он. – Новый год на носу, а ты, я гляжу, никак не очухаешься!
– Петь, я стараюсь, как могу! Разучил даже на мандолине два этюда. Но дальше – полное бездорожье!
– Этюды тебя не вывезут, – возразил Петя. – Выбирайся в мир – дыши, нюхай. В конце концов, раз уж ты так упёрся в свою Майю, борись! Волоки ей тушу мамонта! Авось уговоришь.
– Тушу я уже добывал. Ей этого не надо.
– Это, что ли, джип твой – туша? – высмеял он меня. – Туша, братец, это труп твоей собственной лени и слабости. Исполняй мечту! Всё, что обещал и зажал, – возьми и сделай!
Мне стало вдруг тошно от того, что кто-то, пусть даже и Петя, трогает практической мыслью мою беду, кидает её в одну кошёлку с миллионом пошлых историй!
– Петрович, скажи мне: а ты-то на мамонта ходишь? Или у тебя всё о’кей?
– Обиделся что ли? – удивился Петя и с неожиданной грустью прибавил: – Я плохой охотник. Мой мамонт ушёл к врагу.
– Это ещё почему? – насторожился я.
Но он не ответил, только мотнул головой и, подойдя к окну, взглянул через строй кактусов на сгустившуюся черноту улицы. Я знал, что в последнее время Петя был не слишком доволен своей музыкальной карьерой, но не рискнул расспрашивать.
– Ладно, дрель тащи, – сказал он, обернувшись, и взял со стола метеостанцию.