Хлебозоры
6. Глухарь
В самую слякоть, когда уже выкопали картошку и по огородам стояли тяжелые, осклизлые копны серой ботвы, когда утренние сумерки не кончались и день спутался с вечером, в самую глухую непогодь и начался этот ветер. Первый день он дул хоть и мощно, однако ровно, изломал сучья на старых тополях возле колхозной конторы, разворошил несколько стожков прошлогоднего сена, сметанного в левадах и на крышах сараев, а бедокурить стал ночью. Вдруг ударил сильными порывами, бил, словно бандит из-за угла, и взлетели на воздух великановские крыши, затрещали старые заплоты, рухнула городьба во многих местах, и зазвенели, осыпаясь на землю, выдавленные, латаные-перелатаные стекла деревенских окон. К утру, когда мужики, костеря погоду, собрались у конторы, на их глазах упал и раскололся повдоль старый тополь – самое древнее дерево Великан. Оборвало телефонные провода, своротило столб, и деревня осталась без связи и радио. А из разваленного ствола тополя, из огромного дупла, о котором никто никогда не подозревал, вдруг поднялась в небо туча летучих мышей. Говорят, они не могли взлететь разом, мешали друг другу, и в дупле, как в корыте, они кишели, будто жарились на огне. Но и взлетев, мыши не могли справиться с ветром. Их швыряло на землю, било насмерть о стены изб, о заборы и деревья, а они все взлетали и трепетали в воздухе, словно тряпичное рванье.
Оставшиеся в живых попрятались на чердаках, в застрехах, в подполах и за наличниками. Всю зиму летучих мышей доставали из самых неожиданных мест – полумертвых от глубокого сна, но еще теплых, однако от январских морозов их померзло великое множество, так что на следующее лето вряд ли кто дожил из этих тварей.
А вслед за старым тополем ураган свалил пожарную вышку, завернул один скат крыши на ферме и выкорчевал несколько сосен у школы. Только тогда к конторе прибежала тетя Маруся Христолюбова и сказала, что помирает старуха Клейменова.
И все сразу заговорили, мол, ведьма она, колдунья, раз ветер такой на ее смерть. Дескать, злой дух беснуется вокруг нее и не хочет покидать своего вместилища. А то с чего бы дуло эдак-то? Любопытные пошли к избе Клейменовых, кто-то заходил смотреть старуху, а потом рассказывал, что умирает она тяжело, мечется на печи и уже не в своем уме.
Ветер куражился над землей три дня и стих внезапно, будто ножом отрезало. Даже расчесанная, вытрепленная трава застыла, и замерли остатки листьев на облысевших деревьях. Мать пошла собирать оcколки и вставлять стекла, я сидел у окна и мял замазку. Было мне тогда четыре года, и я хорошо помню этот ураган, потому что мать не выпускала меня на улицу и все три дня запирала избу на замок. Оставалось сидеть на печи или возле окна, и в другой раз я бы изнылся от скуки. Но во время бури вдруг сорвались и закружились крылья ветряной мельницы – тогда она еще была цела, хотя мололи на ней последний раз в войну, и стояла на тормозе. И вот ветер сорвал тормоза и раскрутил мельницу так, что гул стоял над Великанами. Я все три дня не мог оторвать от нее глаз и даже, просыпаясь ночью, бежал к окну, смотрел в непроглядную темень и слушал. Мельница работала; даже сквозь вой и грохот доносился ее свистящий гул и завораживал каким-то странным образом. На третий день одно из четырех крыльев оторвалось, а остальные мертво обвисли и лишь жались к шатру под напором ветра.
Мать чинила стекло, сращивала осколки, сшивала их нитками и картонными кружочками, затем промазывала стыки замазкой, которую я грел, разминая руками, и подавал в пустой глазок.
– Видно, успокоилась Клеймениха, – вдруг вздохнула мать. – Ишь, тихо стало, солнышко выглянуло…
И замерла со стынущей замазкой в руке. По улице во весь опор промчалась лошадь, и сквозь тележный грохот прорезался улетающий детский крик.
– Что такое? – спохватилась мать и бросилась к соседке. – Что стряслось?
В ту минуту никто еще ничего толком не знал, говорили, будто заболел мальчишка Клейменовых и его повезли к фельдшеру. Но скоро стало известно, как умирала Клеймениха. Она и в самом деле мучилась три дня, пока дул ветер. И вот на третий день ей будто полегчало. Сноха, дежурившая возле свекрови, побежала на ферму, а Клеймениха тем временем подозвала к себе внука Ильку – тогда ему было от силы года полтора – приласкала его, по головке погладила и вдруг схватила зубами мизинец левой руки и, откусив две фаланги, мгновенно умерла. Илька заорал, закатился от крика, и когда прибежали соседи, он уже был синий, едва в чувство привели.
Ильку свозили к фельдшеру в Полонянку, зашили остатки пальчика, обезболили, однако он еще кричал дня три. И когда наконец успокоился, то родители обнаружили, что он оглох.
Известие об этом быстро облетело все деревни вокруг, теперь уже говорили с полной уверенностью, что Клеймениха была ведьмой и долго не помирала, потому что некому было оставить свое бесовское дело, что она ждала свою наследницу и, так не дождавшись, откусила парнишке мизинец и тем самым передала ему колдовство. Другие не соглашались, отмахивались, дескать, вранье все. У старухи были припадки, и когда полегчало, она стала тетешкать внука, баловаться его ручкой и брать ее в рот, как это обычно делают, лаская детей, но в этот момент начался новый, смертельный приступ и старуха стиснула зубы от судорог. Моя мать даже спустя несколько лет, когда разговор заходил о Клейменихе, начинала сердиться и ругалась на тех баб, что обзывали старуху ведьмой. И при этом показала на меня, вот, мол, глядите, благодаря ей только живым на свет появился. А сколько других она от смерти спасла, сколько баб после родов выходила? Да разве может худая сила-то, черная ведьма младенцев повивать, помогать на свет белый являться?
По рассказам матери, я родился уже по снегу на берегу Божьего озера, когда мать вместе с другими бабами колола там ружболванку. Все думали, что просто живот схватило, а мать стала просить, чтоб за старухой Клейменихой побежали. Бабы еще посмеялись над ней, однако всполошились и привели на озеро повитуху. Оказывается, я чуть не задавился пуповиной, и Клеймениха едва только оживила меня. Мать любила рассказывать, как рожала; соберутся с бабами прясть или овец стричь весной, так и пошли разговоры. Каждая про свое, друг друга перебивают и будто хвастаются, и у всех при этом лица светятся. А я любил слушать и словно прикасался к чему-то таинственному, что мне нельзя знать: мать, уловив мой интерес, сразу замолкала или гнала меня. Все бы это было понятно – нечего слушать бабские разговоры, если бы я однажды не узнал, что мать до самого последнего дня скрывала от всех беременность и ходила на работу. И спасала ее при этом одежда, которую бабы накручивали на себя, собираясь в лес, чтобы выдюжить целый день на холоде.
В самом деле, разве может ведьма роды принимать? В детстве я много раз слышал этот вопрос, слышал уверения матери, но мне всегда чудилось, что Клеймениха и впрямь была колдуньей. Это она устроила тогда ураган, она три дня крутила давно уже мертвую мельницу. А если иначе, то ведь и жить неинтересно. Должна же быть хоть одна ведьма на деревню. Раньше-то их вон сколько было, неужели теперь ни одной не осталось?
Как бы там ни было, а Клейменихиного внука Ильку возили и в больницу к городским врачам, и в церковь, и к бабкам-знахаркам, однако никто его вылечить так и не смог. Илька остался глухим, и оттого что не слышал слов, то и говорить не научился. Иногда громко и не к месту тянул, что помнил: ба-ба, ма-ма, – а в остальном лишь мычал и строил гримасы. Мы хорошо помнили и передавали из уст в уста причину его немоты, помнили, что будто бы Илькина бабка оставила ему колдовство и он теперь, по сути, колдун, но редко кто – разве Колька Смолянин – отваживался напомнить Ильке об этом или дразнить. Я всегда косился на обрубыш его мизинца и ощущал, как проползает по спине холодок и кожу стягивает на затылке. Илька же понимал, когда его называли колдуном, читал с губ и не обижался. Наоборот, почему-то смеялся и показывал руку без пальца. И тогда озноб становился похожим на колкий весенний снег за шиворотом.