Дорога домой
Он протягивает ей письмо и говорит что-то по-немецки. Она не понимает, качает головой и пожимает плечами, исполняя всю ту пантомиму, к которой прибегают иностранцы, показывая свое неразумение. С тревогой увидев, что у мальчика начинает дрожать нижняя губа, она забирает у него письмо, чтобы предотвратить грозу. Но слезы текут, смущая ребенка, слишком взрослого, чтобы плакать.
– Чаю? – безнадежно спрашивает Элиз. – Heiße Schockolade? [7]
Он просто стоит и содрогается от рыданий. В смятении Элиз оставляет его в прихожей и, в одних носках сбежав по лестнице, выскакивает на улицу. Там никого нет. Более того, еще никогда улица не выглядела столь пустынной. Только какой-то мужчина выгуливает в отдалении собачку, да с перекрестка доносится шум уличного движения. В подъезде лестничная клетка наполнена ревом, становящимся все громче по мере того, как Элиз поднимается вверх. Мальчика она находит в прихожей, он сидит на полу, обхватив колени, и плачет, словно малыш, потерявшийся в огромном универмаге.
Не зная, что еще предпринять, она поднимает его и за руку мягко ведет, как делала с младшими братьями и малышкой сестрой, в гостиную, подводит к дивану. Он забирается на него, словно сомнамбула, все еще хлюпая носом. Элиз привлекает его к себе и неловко покачивает, прижимая к своему животу, напоминающему воздушный шар. Мальчик продолжает плакать, но гораздо тише, и лишь время от времени его накрывает новая волна страдания. Зажмурившись, он лежит бок о бок с ее ребенком, и она гладит его по волосам.
Осторожно, чтобы не потревожить мальчика, Элиз вскрывает конверт и достает письмо – листок папиросной старомодной бумаги, легко промокающей от чернил.
«Liebe Liesel [8]», – начинается оно. А потом идут предложения по-немецки, которые она не может разобрать, кроме легких слов вроде «мы», «ты» и «погода». Очевидно, это какая-то ошибка, мальчика как можно скорее нужно вернуть тому, кто его здесь оставил. Элиз смотрит на него – глаза закрыты с сосредоточенностью притворного сна. Он ждет, понимает она, ее реакции.
– Я не Дизель Кригштайн, – говорит она ему. Он не открывает глаз. – Я Элиз Кригстейн. Произошла ошибка. – Как же это будет? – Fehler.
Обычно она гордится, называя свою немецкую фамилию, полученную от предков Криса, ей был приятен одобрительный кивок в приемной гинеколога. Но теперь фарсу пришел конец: Элиз – не немка, не Лизель, и она не в состоянии помочь этому мальчику.
Тот не шевелится. Она осторожно его трясет, ласково заставляя принять сидячее положение. Он открывает глаза, ярко-голубые, как холодное февральское небо за окном. Мальчик отворачивает от нее лицо с влажными дорожками, оставленными слезами, угрюмо ищет что-то в карманах: белый носовой платок. Отчего-то это кажется Элиз смешным, такой предмет мог бы иметь при себе старик. Мальчик сморкается, заставив Элиз рассмеяться.
Затем, чистым голоском, все еще отвернувшись, он произносит:
– Ich liebe dich [9].
Зачем он это сказал? Ничего более интимного ей по-немецки никогда не говорили; почему-то эти слова кажутся Элиз самым волнующим из услышанного в своей жизни, даже слова Криса перед сном не трогают ее так, как фраза этого мальчугана. Внезапно ей становится страшно, и она смотрит на него строго, как будто он гораздо старше.
– Nein [10], – говорит она. – Я не Лизель. Надо отвести тебя домой.
Домой. Мальчик показывает дорогу. Они покидают квартиру Элиз, заходят в булочную, куда он настойчиво ее тянет, и покупают несколько пирожных. Он заказывает, она платит. Булочник, которого Элиз видит раз в несколько дней, бросает на нее недоуменный взгляд, но не интересуется, что она делает с этим мальчиком. Слава Богу за немецкую сдержанность. В Видалии ее уже подвергли бы допросу с пристрастием, а она даже не знает, как бы по-английски ответила на этот вопрос.
При выходе из магазина Элиз вдруг охватывает беспечность, словно она откалывает грандиозную шутку по отношению к Гамбургу и своей жизни в Германии. Она пропустит урок немецкого, но ей наплевать, она, напротив, чувствует удивительное облегчение. Словно случился день снегопада, раз или два бывавший каждый год в Видалии – когда с неба падали хлопья снега и Ада готовила детям горячий шоколад со взбитыми сливками, посыпанными корицей.
С этим мальчиком Элиз больше не чувствует себя иностранкой. Она видит улицу в новом свете, какой могла бы видеть ее Дизель. «Кто эта Дизель? Мама мальчика, которая не живет с ним? Тетя? Может, следует пойти в полицию? – размышляет Элиз. – Но что я скажу, придя туда? Говорят ли там по-английски? В своих изначальных представлениях о Германии я не учла, что все будут говорить по-немецки».
Разумом она, конечно, понимала, что так будет. За несколько месяцев до переезда Элиз слушала кассеты с немецкими записями по пути в лондонскую школу, где преподавала в третьем классе. Но эмоциональная реальность жизни в другом языке не осознавалась ею, пока они не прилетели на место и вокруг нее не зажужжали слова, словно летом в Видалии, когда появлялись цикады.
Крис немного говорил по-немецки с того времени, как студентом учился по обмену в Штутгарте. Кроме того, он родился в фермерском городке в Северной Индиане, где родословную каждого из его предков можно было проследить до ферм в окрестностях Ганновера. Ранней осенью Крис и Элиз съездили на поезде в Ганновер – деревья стояли желтые, как одуванчики, – это была их первая вылазка за пределы Гамбурга. На Элиз произвела тягостное впечатление схожесть фермерских угодий под Ганновером и в Индиане и то, что прапрапрапредки Криса забрались так далеко от дома, чтобы лицезреть тот же пейзаж. Что же это было за бегство? С другой стороны, теперь Элиз преследовали те же сожаления и неуверенность, что и в Видалии, в Атланте и в Лондоне. Ее переезды никогда не увенчивались рождением новой личности, которой она всегда надеялась стать в награду за бунт.
Элиз не замечает, как мальчик сворачивает за угол, пока он не кричит «Liesel!» и не машет бешено руками. Она осторожно переходит на бег, поддерживая живот. Она снова могла бы начать свои возражения «я не Дизель», но ей не хочется, чтобы ребенок расплакался здесь и привлек внимание. Поэтому еще минут пятнадцати она следует за мальчиком, на удивление быстро шагающим по маленьким улочкам с яркими балконами и большими деревьями, тянущимися к солнцу голыми ветвями.
Затем он останавливается перед небольшими воротами, и они входят на территорию с чередой частных парков, в которых горожане владеют маленькими участками земли. Она обращала внимание на эти «Gartenkolonien» [11], разбросанные по всем районам города, с тщательно ухоженными живыми изгородями и похожими на кукольные домиками, но никогда не бывала внутри. Сейчас, зимой, участки безжизненны, калитки заперты, на бурой траве гниют яблоки. Впервые после выхода из квартиры Элиз тревожится и спрашивает себя, не завел ли ее куда-то этот мальчик, а может, и сам заблудился.
– Прости, – зовет она его, остановившись, но он продолжает движение.
Догнав его, Элиз слышит, что ребенок увлеченно напевает детскую песенку, из тех, что поют хором в начальной школе. Она кажется Элиз знакомой. Мальчик уверенно берет ее за руку, и Элиз умолкает.
Затем они слышат голоса. Мальчик ускоряет шаг и крепче сжимает ее руку. В конце дорожки, справа от них открытая калитка. В саду на столе для пикника высятся огромный торт и дымящийся термос. Вокруг сидят съежившись четыре человека, закутанные настолько, что невозможно различить их возраст и пол, разномастными вилками они бесцельно ковыряют торт и передают друг другу термос. У них нет ни тарелок, ни чашек. «Атмосфера беспорядка решительно не немецкая», – думается Элиз, и на секунду ее охватывает ощущение братства с непостижимыми участниками зимнего пикника.