Дорога домой
В автомобиле в тот вечер Крис бешено восторгался вечеринкой и Германией. Элиз, уже поглощенная чувством вины из-за выпитого вина, не разделяла его убежденности. На следующий день, когда с корзинкой для пикника, в которой лежали сыр, хлеб и бутылка просекко, они сидели на берегу того же самого озера, Крис сделал Элиз предложение. И она, мысленно представив вчерашнюю вечеринку, ужаснулась, что ее согласие будет означать жизнь, полную чревоугодия, пьянства и нудизма. Айви бы сюда. Затем она посмотрела на Криса в застегнутой до ворота сорочке, на мягко плескавшееся озеро, такое невинное в свете дня, и чудесный бриллиант, покоившийся на красном бархате, и согласилась.
Ребенок Элиз родится через три месяца, по словам ее гинеколога фрау Либманн. Drei Monate. Элиз понимает, что это последние три месяца, которые она может прожить для себя, и нужно как-то ими насладиться, если следовать советам журналов для женщин, но вместо этого жаждет появления ребенка, словно обещанного визита лучшей подруги. В Гамбурге она знает совсем немногих людей, не то что в Лондоне, где они с Крисом жили до переезда сюда. А слушатели на курсах немецкого языка не считаются.
Ну вот, вода уже остыла. Большим пальцем ноги Элиз поворачивает горячий кран, затем опускается глубже и еще глубже, по мере того как с поверхности поднимается пар, будто туман, стелившийся над Волчьим озером рядом с Видалией. Она закрывает глаза. Ради того, чтобы расслабляюще благодатная вода покрыла торс и живот, приходится пожертвовать торчащими над ее поверхностью коленями.
Почему она согласилась на этот переезд, на разлуку со всем, что любила в Лондоне, где они с Крисом прожили первые два года после свадьбы? На разлуку с британскими зваными обедами с вином, плачущими восковыми свечами, свиными отбивными и с едва заметным, возбуждающим намеком на неприличное поведение – гораздо более тонким, а следовательно, более опасным, более восхитительным, чем немецкая нагота. На разлуку с лучшей подругой Майной; с упрямыми, душистыми ростками лаванды и непревзойденным английским юмором, который поначалу шокировал Элиз, а потом согревал и успокаивал, как эта ванна. На разлуку с огромными старыми церквями, с отдающимся в них эхом шепотом, с ужасной смелостью сказанного в День Всех Святых со своей кафедры пастором, задававшим вопросы о Боге, вере и добродетели, в отличие от баптистских священников ее юности, говоривших только о скорейшем пути в рай.
– Я думаю, что рая нет, – признал в одно из воскресений тот печальный, старый чудесный британский священник, словно прихожане были его давнишними школьными друзьями, сидевшими рядом с ним в пабе. Затем он прочитал тягостное стихотворение Филипа Ларкина «Посещение храма» и тяжело сел, а хор взорвался пламенным Бахом.
Конечно, она согласилась на переезд. Он должен был помочь карьере мужа – Крис был несчастен в лондонском офисе, и Элиз довольно легко могла бы найти работу преподавателя английского как второго языка. Мысль открыть для себя новую страну воодушевила ее. Она представила массивные германские замки на Рейне и почему-то тарелку с горой картофельного пюре. Образы показались одновременно ободряющими и волнующими. И они с Крисом будут там вместе, и ребенок скоро родится. Но в своих мечтах о Германии она не учла, что Крису придется целыми днями пропадать на работе. А картофельного пюре она ни разу с момента приезда не видела.
Переезд в Гамбург означал также новую разлуку с Миссисипи: другая страна, другая культура встают между Дельтой и Элиз. Ее южный акцент теперь едва заметен, хотя возвращается, когда она звонит за океан своим родным. Отделенная от Видалии пятью тысячами миль, Элиз как никогда скучает по пяти своим близким, испытывая тоску, которая мягко напоминает о себе каждый день и неизбежно исчезает в ту секунду, когда она звонит домой. В разговоре с матерью в голосе Элиз проскальзывает резкость, пренебрежение, которое Ада только рада принять со времени отъезда дочери. Робость матери всегда бесит Элиз. Это – признание вины без просьбы о прощении.
С девятнадцатилетней Айви, все еще живущей дома, Элиз чувствует себя проповедницей, исполняя долг свидетельства в миру, расспрашивая о планах насчет колледжа, сомневаясь по поводу альбома, который Айви думает записать вместе со школьными друзьями. От своих братьев Элиз знает, что от Айви не приходится ждать ничего хорошего: в прошлом месяце ее задержала полиция за вождение в нетрезвом виде. Но по телефону сестра беззаботна и уклончива, а Элиз не имеет сил потребовать признания и наказать: для этого у Айви есть их отец.
После этих телефонных разговоров Элиз вешает трубку со слезами на глазах. Крис, предполагая, что она тоскует по дому, крепко ее обнимает, но Элиз все отрицает, отстраняется и идет наполнять ванну: ведь от дома ее тошнит. Час спустя, красная, одуревшая от горячей воды, она выходит из ванной, чувствуя себя духовно очистившейся и родившейся заново; скинувшей опостылевшие домашние намеки: «Как ты могла уехать? Не следует рассказывать подобные сказки, Элиз».
Когда Элиз не принимает ванну, а Крис на работе, она чувствует себя мучительно одинокой. Это состояние сравнимо только с чудовищными двумя неделями в лагере в Алабаме: ей было двенадцать, и ее прозвали Сопливкой из-за безудержного плача по ночам. В такие дни она с лихорадочным нетерпением ждет занятия по немецкому языку, а попадая туда, его ненавидит, поскольку не может правильно произнести слова.
Кроме того, преподаватель, красивый мужчина лет двадцати пяти, возможно, чуть моложе двадцатишестилетней Элиз, не смотрит на нее. Такие мужчины, как он – немного застенчивые, в глубине души романтичные, – влюблялись в нее с тех пор, как ей исполнилось десять лет, и Элиз сильно выбивает из колеи, что этот пристально смотрит не на нее, а на невзрачную тридцатипятилетнюю француженку, безусловно обладающую гораздо лучшим произношением. Элиз полагает, что виной тому ее беременность. Она чувствует себя нелепой и обижается на будущего ребенка, а потом ей становится стыдно. В середине занятия, пока остальные ученики спрягают глаголы, Элиз страстно желает оказаться дома в Миссисипи – она поет соло в Первой баптистской церкви и все смотрят на нее полными восхищения глазами. После каждого занятия немецким языком она спешит домой и набирает ванну.
В дверь звонят. «Вероятно, служба доставки, – думает Элиз, – ничего, позвонят к кому-нибудь другому». Но звонок снова верещит, настойчиво, нетерпеливо, как проснувшийся новорожденный младенец, и она вылезает из теплой уже воды и обертывает влажное тело полотенцем.
– Иду! – кричит она. Как же это будет по-немецки? – Kommen!
Как-то так. Потом Элиз понимает, что звонят снизу, с улицы.
Она снова надевает ночную рубашку и протирает мягкой мочалкой запотевшее зеркало, бросая быстрый взгляд на свое отражение. Она вспотела. Волосы мелкими кудряшками прилипли ко лбу. Плюс безумная боль – так она будет выглядеть через три месяца, выталкивая свою дочь в этот мир.
Элиз снимает трубку домофона.
– Алло?
– Алло, фрау Кригштайн?
– Ja, – отвечает она, по-немецки получается, как всегда, на октаву выше. Она пытается вспомнить, кому принадлежит этот немолодой женский голос.
Следует малопонятный поток немецких слов. Нажав кнопку, Элиз впускает незнакомку и идет в спальню за одеждой. Дрожа, со все еще влажными волосами она возвращается к двери и полуоткрывает ее. На пороге стоит светловолосый мальчик лет пяти или шести. Когда она полностью распахивает дверь, он протягивает ей письмо, на котором темнеет надпись «Liesel Kriegstein», выполненная красивым, ровным почерком. Но этот мальчик – отнюдь не та пожилая женщина, которая только что говорила с ней снизу, по домофону. Элиз пытается облечь свою растерянность в вопрос по-немецки, но на ум приходит только «Warum?». Почему? Мальчик тем временем входит в ее квартиру, снимает из вежливости ботинки и присоединяется к стоящей в прихожей Элиз.