Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)
К полудню прием кончился. Больная толпа разошлась. Но фельдшер долго еще после этого поджидал Гаврилу. Наконец не выдержал и обругался.
— Ведь вот, дубина бесчувственная, не пришел!
— Кого это вы браните? — спросил доктор.
Фельдшер был настроен на торжественный тон, и доктор, отлично зная его, заранее улыбнулся.
— Приходил ко мне на днях один больной крестьянин, то есть прямо сказать, черт его разберет, больной или полоумный. Сколько я ни исследовал его словесно, ни к какому понятию не мог прийти; по обыкновению, путал он, путал языком и не единого слова не выразил… Сперва, изволите видеть, заявился с головною болью, сравнил голову с кадушкой, на которую, например, набивают обручи, — именно этим он хотел пояснить наглядно, как у него болит голова. Но из дальнейшего расспроса оказалось, что у него, извольте вообразить, болит душа, а когда я объяснил ему, что особливого эдакого куска мяса, который бы был именно душой, нет, не существует в природе, так он сейчас же согласился со мной и, к удивлению моему, можете себе представить, объявил, что именно у него все болит, все сплошь!.. Больше, извините, не помню, что он путал, но, кажется, уверял, будто бы головная боль его происходит от думы, и просил у меня такого лекарства, от которого бы сразу все мысли его прекратились… Вот теперь я приказывал ему прийти, а он, видите, и глаз не кажет…
Доктор все время улыбался.
— Случай, извольте видеть, интересный, то есть у меня никогда не было таких больных… Я уже было подумал — совестно даже сказать! — не нервное ли это расстройство?
— Это вполне вероятно, — заметил доктор.
— Как! У деревни-то нервы?! — воскликнул фельдшер.
— Я не раз уже встречал между крестьянами нервнобольных, со всеми признаками глубоких умственных страданий…
Фельдшер пристально посмотрел на доктора, подозревая, что тот хочет над ним подшутить, а он терпеть не мог этого.
— Ну, уж это едва ли!.. По-моему, они бесчувственны к болям; это уж я отлично знаю… К физическим страданиям тупы, нравственные оскорбления выносят равнодушно — в этом и беда вся!
— Говорю вам, у меня уже перебывало много таких… Мало того, было несколько случаев, где я замечал явные следы нервного odium vitae… Отвращение к жизни.
Фельдшер недоверчиво взглянул на доктора.
— А отчего же это, позвольте вас спросить, происходит?
— Да, вероятно, оттого же, от чего и с каждым из нас может быть… Упадок сил… потеря царя головы… тоска… отвращение ко всему. Что касается вашего больного, то, быть может, его поразил ряд неудач; быть может, у него было одно, но огромное несчастие; быть может, наконец, сочувствие к окружающим…
— Это у него-то сочувствие к людям, у остолопа-то эдакого?!
— У простого человека сочувствие больше развито, чем у кого другого. У крестьянина связь со всем окружающим и с обществом буквально кровная, неразрывная… И если это общество страдает, и он хиреет, и хворает, и падает духом… вянет, как лист срезанного растения… Это я и называю сочувствием, невольным, бессознательным, но тем более неумолимым.
Фельдшер задумался.
— Позвольте, доктор, я приведу к вам этого чурбана, посмотрите его, — сердито сказал он.
— Едва ли я сделаю ему что-нибудь нужное.
— Неужели ничего?
— Да что же?.. Единственное средство — это совершенная перемена образа жизни и обстановки; но подумайте, как же это мужик переменит образ жизни? Бесполезно и лечить… Пожалуй, приведите, — уныло сказал доктор.
И, сказав это, он потянулся, зевнул и совсем прилег на лавку.
Фельдшеру, между тем, надо было ехать по делу в деревню Гаврилы, да если бы, кажется, и предлога никакого не нашлось, он выдумал бы его, только бы притащить Гаврилу. Непонятная болезнь последнего подмывала его. Ему от души хотелось помочь ему, в крайнем случае, подробно рассмотреть и расспросить, чтобы на будущее время не срамить себя так перед доктором. По счастливой случайности, ему удалось встретить Гаврилу, не доезжая еще до места. Тот шел посмотреть полосу, посеянную на шипикинской земле. Фельдшер обрадовался ему, как давнишнему знакомому, и уже хотел хлопнуть его по плечу, для чего соскочил с телеги, на которой трясся, но взглянул на лицо мужика и оставил это намерение. Гаврило злобно и мрачно смотрел на него, как на врага. Тем не менее, Фельдшер вскричал:
— Эй, ты, Иван!..
— Я не Иван, а Гаврило!
— Ну, черт с тобой, Гаврило так Гаврило, как будто мне не все равно… Я только хочу сказать — поедем со мной к доктору. Он тебя осмотрит и найдет, может быть, средствие, — сказал фельдшер.
— Проваливай своею дорогой!
Фельдшер с недоумением посмотрел на говорившего.
— Будет тут болтать… садись, я тебя довезу.
— Нечего мне садиться. Знаю я вас!.. Ишь гусь какой!
— Ты что же это, бревно? — сказал фельдшер сдержанно. — Я же тебе хочу пользы, а ты лаешься! Ведь пропадешь ни за понюх!
— Много вас тут шляется… проваливай! — мрачно сказал Гаврило.
Фельдшер даже позабыл выругаться. Он подождал, пока Гаврило удалялся, постоял в нерешительности, сел в телегу и поехал в противоположную сторону, крайне недовольный собой и опечаленный.
Однако впоследствии вмешательство фельдшера положительно спасло Гаврилу. Без этого случая Гавриле не миновать бы Сибири или, по меньшей мере, арестантских рот. Никому из окружающих в голову не приходило, что это просто больной.
Все видели, что человек одурел, и не знали отчего. К этому времени Гаврило действительно сделался невыносимым. Все лето он провел в каком-то странном возбуждении, отчего поступки его приняли беспокойный характер. Потеряв, так сказать, свою точку, свою веру, он взамен ее не нашел ничего. Он уже совершенно потерял спокойствие, и если иногда казался тихо настроенным, то это было просто окаменение. Он все куда-то порывался, что-то подмывало его. Например, он измучился с сеном, которое он накосил в Петровки. Сперва, как и все люди, сложил сено на гумне, но вдруг его это смутило, и с сумасшедшею торопливостью в половину дня он перетаскал сено на двор к себе и сметал его на сарай. Но тут его опять встревожило, и он то же самое сено побросал опять на двор и засовал его под сарай. Может быть, он еще куда-нибудь стащил бы его, но помешали другие хлопоты, столь же нелепые.
Гаврило уже плохо владел собой и делал необдуманные дела. Таков был его краткий разговор со старшиной, чуть было не погубивший его. Обстоятельства этого дела крайне нелепы. Волостное правление вызывало Гаврилу для каких-то справок насчет его сына Ивана. Справки были пустые. Гаврило долго не являлся на зов, может быть, позабыл его. Вспомнив, он без всякого раздражения отправился удовлетворить законное требование своего начальства. Перед отходом из дома он даже несколько оправился: приоделся, пригладился и вообще вел себя безупречно. Вид он имел смирный. Явился в волость совершенно равнодушно.
— Ты что там ломаешься? — обратился к нему старшина. — Я тебя сколько раз требовал, а ты и ухом не ведешь. Ждать мне, что ли, тебя, остолоп?
— Сам ты остолоп, — равнодушнейшим тоном возразил Гаврило.
Старшина посмотрел на присутствующих, как бы спрашивая: что это такое?
— Что ты сказал? — спросил он.
— А ты должен слушать, уши-то есть у тебя, — равнодушно отвечал Гаврило.
— Да ты как смеешь грубить, негодяй? — взбешенно вскричал старшина.
— Сам ты негодяй, — вспыхнул Гаврило и сразу потерял свой вид, и принялся кричать, — Негодяй! именно негодяй! Вот тебе и сказ! А окромя того, обдирало! Всю волость ободрал! Староста вон влопался уж, а ты еще сидишь… Как ты смеешь ругаться? Я тебе дам, как срамить хорошего человека!
Старшина бросился было к нему, готовый, по-видимому, разодрать его, но овладел собой и только затрясся.
— Ребята… вали его! — слабым голосом выговорил он, обращаясь к присутствующим двум-трем крестьянам. Те принялись исполнять приказ. Гаврило, уж не помня себя, схватил какую-то вещь в руки и давай ей размахивать, обороняясь от нападающих. Впоследствии уж оказалось, что мотал он огромным сапогом, принадлежащим волостному старшине Конечно, отчаянная оборона только замедлила его взятие, да еще, пожалуй, посадила две-три шишки на головах нападающих, но не могла принести пользы. И тут никто не подумал, что взяли, избили, скрутили и посадили в чулан нездорового человека.