Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)
— Что ты, что ты? Бог с тобой! Разве ты не узнаешь меня?
— Как не узнать! — кричал Гаврило.
— Ведь я твой отец духовный, сумасшедший ты человек!
— Вижу. Ишь какое лукошко-то прешь!.. Разве священному человеку нужно яйца? Какой же ты после этого священник, коли у тебя лукошко на уме? — бешено кричал Гаврило и принялся постыдно ругаться, вне себя ни по-видимому, не сознавая, где и что он говорит. Батюшка поспешил отойти прочь и отнеся лукошко домой, сейчас же отправился в волость с жалобой.
Скоро вся деревня узнала, что с Гаврилой не только дела, но и самого пустого разговора вести невозможно. Без всякого повода он вдруг ошалеет, облает что ни на есть отборнейшими ругательствами и осрамит на всю улицу. Его опасались и сторонились, боязливо поглядывая на него. Мальчишки, и те стали прятаться при виде его, хотя он никогда их не задевал. Стоило ему показаться на улице, чтобы куча ребят бросалась в рассыпную. «Вон Гаврило идет!» — кричал кто-нибудь, и это означало: спасайся, кто может! и ребята спасались — один под плетень, другой в подворотню, кто куда успел.
А сам Гаврило все больше и больше принимал не свой вид. Летние работы он продолжал совершать, но так неровно, так неумело, что только маялся. Он метался. Как будто он потерял что-то огромное, глубоко-важное и напрасно в страхе отыскивал свою пропажу. Не находя искомого, он еще сильнее волновался. Однажды он засел в кабак, где его до этого времени никогда не видели. Однако, сивуха не залила его смертельного беспокойства, а подействовала на него удручающим образом. Напившись, он пришел к себе на зады, лег в траву и стал плакать. Плач его так долго продолжался, что услыхали несколько соседей и, подойдя к нему, робко уговаривали, вместе с его старухой, прийти в себя, успокоиться.
В другой раз на двое суток он совсем бесследно пропал. Думали, утонул, потому что в последний раз видели его возле воды, и он мочил себе голову, но это подозрение оказалось напрасным. Через два дня он тихо явился домой и спокойно уснул. Уходил же он в имение Шипикина к известному фельдшеру.
Явление его к фельдшеру в имение Шипикина было так же поспешно, как и все, что он за это время делал. Было утро. Солнце еще не поднялось из-за леса. По земле тянулись клочья тумана; только из двух труб выходил дым. В избах еще спали. А лицевая сторона дома фельдшера оставалась еще в тени и тогда, когда над лесом уж показался огромный шар летнего солнца. Но фельдшер рано должен был проснуться. Он уже давно прислушивался, что кто-то под его окнами копошится. Он думал, что какое-нибудь животное трется об стену, и чтобы прогнать его и опять заснуть, встал с кровати, отворил окно и увидал Гаврилу, который сидел скорчившись и прижавшись к стене.
— Ты что тут трешься? — спросил он с обычною своею грубостью, на этот раз особенно усиленной.
— Не ты ли будешь фершал?
— Ну, я.
— Я к тебе по моей болезни пришел, — отвечал Гаврило.
— Ты бы еще ночью приперся! Уснуть не дают, черти… Сейчас!
После этого фельдшер с недовольным видом залез в какие-то бараньи калоши, надел длиннополую хламиду прямо на белье и пошел на улицу. Недовольство никогда не мешало его лечению; никогда он подолгу не задерживал больного, хотя бы тот действительно не вовремя явился к нему. Обругает, как последнюю свинью, своего пациента, но отнесется к нему добросовестнейшим образом.
— Ну, что? — спросил он, оглядывая пытливо крестьянина и стараясь по внешнему виду его определить болезнь. Словам мужика обыкновенно он ни капли не верил и в грош не ставил его часто действительно нелепый рассказ о болезни. Он постигал болезнь какими-то окольными путями и так наловчился в этом, что редко ошибался. К удивлению его, однако, на этот раз ничего не мог сообразить. Гаврило сперва жаловался на головную боль, но вслед за тем понес такую околесную, что фельдшер только пожимал плечами.
— Давно у тебя голова-то болит? — спросил он, осматривая с ног до головы взбудораженную фигуру Гаврилы.
— Да как тебе сказать?.. Давно уж, — возразил Гаврило.
— Здорово болит?
— Болит вот как! Сожмет, сожмет — свету не видишь. Прямо тебе сказать, голова моя вроде как кадушка, а на кадушку будто набивают обручи… Мочи нет!
— Может быть, это с перепою, а то не треснулся ли башкой об угол? Вообще не припомнишь ли ты случая, с которого началась у тебя эта боль?
— Кто его знает?.. Такого случая в памяти у меня нет…
— Так ведь с чего-нибудь взялось же?
— Да с чего взялось?.. Я полагаю не иначе, как от думы это все идет; от думы и голова, видно, болит… Иной раз думаешь-думаешь, и так тебе сожмет голову!..
— О чем же ты думаешь? — с изумлением спросил фельдшер.
— Разное. Что случится в деревне, об том и думаю. Что увижу или услышу — и давай сейчас разбирать… Значит, болит у меня душа, оттого и голову ломит… В душе самая сила-то, язва-то самая…
Фельдшер осердился.
— Да по-твоему, что это такое — душа? — спросил он. Но Гаврило молчал, не понимая.
— Ты думаешь, может быть, что это особливый кусок какой, который можно схватить? Ведь душа твоя — это ты сам и есть. Стало быть, ты хочешь сказать, что у тебя все болит, весь ты расстроен?
— Все, все! это ты верно! Истинно, все сплошь у меня болит. Очень худо мне. Не дашь ли лекарствия какого от думы, чтобы то есть не маяться мыслями? — спросил радостно и с надеждой Гаврило.
Фельдшер, между тем, пристально оглядывал больного. Видно было, что он стал в тупик.
— Вот еще какие бывают, — сказал он как бы про себя, но смотря на Гаврилу.
— Что изволишь говорить? — спросил с надеждой последний.
— Я говорю, что еще ни разу мне не приходилось лечить не думать. Гм! Так лекарствия тебе? Ладно.
И еще раз оглянув с ног до головы больного, он вошел к себе в дом, порылся там в шкапе и возвратился назад на улицу с каким-то пузырьком в руках. Гаврило без слова отдал деньги за лекарство, но фельдшер, прежде чем вручить его, принялся, по обыкновению, вдалбливать, как надо употреблять лекарство.
— Это от головной боли и от нервов, которые, впрочем, едва ли у тебя есть… Так вот, на! По десяти капель в день, принимать в воде. Понял? Я потому так, спрашиваю, что ты, может быть, вздумаешь сразу сожрать этот пузырек. А если ты сожрешь сразу, так голова твоя обратится не то что в кадушку, а будет турецкий барабан, по которому бьют два солдата… да еще сердцебиение наживешь… Понял?
— Понял, — отвечал Гаврило.
— Повтори.
— Налить в воду десять капель и выпить.
— Ладно. Теперь ступай. Повторяю: это тебе пока от головной боли. Ты понаведайся через несколько дней: приедет доктор, ты услышишь об его приезде и приди. Мы тогда и придумаем какое-нибудь лекарствие, чтобы у тебя мыслей не было, — говорил фельдшер, задумчиво провожая глазами удалявшегося Гаврилу. Он был изумлен.
Искренно изумлен. В своей деревенской практике он все более встречал первобытные болезни: надорвался живот, жилы налились водой, лягнула лошадь; раскроил щеку; приятель откусил своему приятелю в нетрезвом и возбужденном состоянии часть губы, простудился в реке, доставая коноплю, когда уже на реке образовался лед, и прочее в том же роде. Лечил он все это с ловкостью хорошего врача. Имел он также дело с лихорадками, горячками и со всеми эпидемиями, какие только существуют на земле и особенно любят деревни, но такой болезни, какую он сейчас встретил, он не знавал, не признавал ее. Расстроенная бездельем пустая барыня — это было для него понятно, но чтобы мужик расстроился в том же роде — это было в его глазах крайне глупо. Но человек он был добродушный, искренний. У него только язык был взбалмошный, а сердце доброе. Он сильно заинтересовался Гаврилой и, не полагаясь на себя, решился представить его доктору, которого ждал на днях.
Через шесть дней доктор действительно приехал на сутки. Скоро в квартире фельдшера собралась огромная толпа чающих исцеления; весь этот немощный люд облепил завалинки, плетни, ворота и крыльцо фельдшерского дома. В сени, где происходил прием, впускались поодиночке, по очереди. Главное участие в приеме принимал фельдшер же; доктор только руководил, мало вмешиваясь в курьезные объяснения с пациентами. Он полулежал на лавке за столом и бесцеремонно громко зевал. Глядел он сонно, движения его были апатичны, разговор вялый, безжизненный, потому что он был земским врачом от земства, где убийственная скука столь же неизбежна, как худосочие у человека, которому невежественный коновал периодически пускал кровь. Этот доктор был еще молодой человек, а уже дряхлое старчество проглядывало во всех его движениях. Говорят, в первое время своей службы он без отдыха скакал по вверенной ему Палестине, устраивал приемные покои, ругался из-за пузырьков для лекарств, из-за корпии, вел медицинскую статистику и т. д. Потом понемногу все затихал, умолкал, робел, пока не дошел до того состояния, когда, как говорится, плюнуть лень.