Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)
— Ну ее к ляду!
— Да ты очумел, что ли? Разве уж пашни совсем не надо? — удивленно возразила жена.
— А зачем ее… пашню-то? Наплевать! — с невероятным легкомыслием сказал Гаврило.
Жена была поражена. Да и сам Гаврило как будто испугался своего голоса и застыдился своих слов; не говоря больше ничего, он с шумом собрался и поспешно бросился на поле. На этот раз, сам не зная как, кончил.
По утвердившейся косности, работы шли своим порядком, но ничтожнейшие случаи приводили Гаврилу в отчаяние или в необузданный гнев. Вспомнив какую-нибудь работу, он порол горячку, волновался от каждой неудачи, но быстро ослабевал, делаясь мрачнее ночи, и вслед за тем лаялся со старухой или с мерином. Если бы кто посмотрел на него в это время, то счел бы его самым лядащим хозяином, подобно Савосе Быкову. Разъярившись, он стегал мерина, гонял по двору телушку, разбрасывал куда ни попало вещи. Иногда от его бушевания стон стоял над двором. Телушка ревела, куры кудахтали, собака лаяла, старуха с недоумением ругалась, а на дворе, как после пожара, разбросаны были: там хомут, там кадушка на боку, а посреди всего этого расхаживал сам Гаврило и куролесил, вымещая на бездушных предметах какую-то боль своей души. Вокруг жилища его завелся страшный беспорядок — кучи сору и навозу нагромождены были против самых ворот; ворота стояли открытыми; хлев провонял от нечистот, телега мокла под дождем на улице; мерина забывали, и он жрал с голода прутья березовые.
Но иногда Гаврило внезапно затихал. Выражение его было тогда мучительное. Он пытался заговаривать со старухой, желая высказать ей, что у него болит, ему хотелось поговорить с кем-нибудь, чтобы облегчить себя от непосильной тяжести, ни с того ни с сего обрушившейся на него, но высказаться толково он не умел, особенно с близким человеком, с которым приучаются говорить полусловами и намеками. Именно старухе-то своей он и не мог путно рассказать свою хворь. А между тем, сам сознавал, что хворь напала на него и гнетет немилосердно.
В это время он ходил к батюшке поговорить по душе. Простояв в воскресенье обедню, он прямо пошел к поповскому дому. Батюшка принял его сухо, но не прогнал, а велел обождать. Он считал деньги, собранные сейчас за крестины и молебны. Сидя за столом, он с глубокомысленным видом раскладывал медные монеты, скоро на столе в порядке разложены были кучки, в одном месте возвышались толстые пятаки, в другом — гривны, подле гривен рядом тянулись двухкопеечные, а позади всех поместились тощие копейки. Пересчитав все это тленное богатство, батюшка нахмурил брови и сурово взглянул на Гаврилу.
— Ну, говори, зачем ты? — строго спросил батюшка. Гаврило не мог сразу найти ответ. Он тревожно кидал глаза на пол, по стенам и на свои сапоги, и в нерешительности перекидывал с одного места на другое свою шапку, положив ее сначала на колени, потом на лавку подле себя, и засунул ее наконец за пазуху кафтана. Лицо его к этому времени уже сильно изменилось, оно осунулось, а в глазах была неотвязная тревога.
— Что же ты мнешься? Говори.
— Я будто нездоров. Мне бы по душе с тобой покалякать… Можно? — заговорил Гаврило слабо, но быстро оправился. Батюшка поморщился в ответ на это, однако приготовился выслушать.
— Я бы перед тобой все одно, как перед Богом. Мне уж таить нечего, деваться некуда, одно слово, хоша бы руки на себя наложить, так в пору. Значит, приперло же меня здорово!
— Что ты говоришь? Разве можно иметь такие греховные мысли? — недовольным тоном сказал батюшка, который еще не мог до сих пор забыть самоубийства сына.
— Грешно — это справедливо. Потому, против Бога. Вот я и пришел насчет души поговорить… Болит у меня, прямо надо сказать, душа, тоскую, а об чем, об каких случаях, того не знаю… Дивное дело! Жил-жил, все ничего, а тут вдруг вон куда пошло!.. И хотел бы дознаться, отчего это бывает?
— Как же она у тебя болит, душа-то?
— Да так, сам не знаю, в каком роде… А вижу, что главная сила в душе. Отчего это бывает?
— Тоска, говоришь?
— Не одна тоска, а все. Иной раз ску-учно станет и до того уж дойду, что сам как есть не в своем виде…
— Трудись хорошенько. Скука происходит от праздности, — посоветовал батюшка.
— Так ведь я допреж этой пакости не отлынивал от работы, и сейчас бы рад работать, да не могу. Скучно! Тошно мне смотреть на все… И рад бы приспособить себя к делу, а, между прочим, скучно… Отчего это бывает?
— От различных причин бывает, — многозначительно отвечал батюшка, но в полной мере недоумевая.
— А то случается, что я все думаю разные мысли, — продолжал Гаврило.
— Какие же мысли?
— Да мысли-то, по правде сказать, не настоящие, а все больше предсмертное мне приходит в голову…
— То есть как это предсмертное? — спросил батюшка, побледнев и с сердцем.
— Да так, о смертях, вишь, я все думаю, — пояснил Гаврило.
— Дуришь, я вижу, ты!.. Что же ты думаешь?
— Разное. Живет, например, около меня Василий Чилигин, колотится кое-как со дня на день, по зимам мерзнет, а то так по два дня без пищи ходит… Я и думаю: скоро ли же Чилигин кончится?
Батюшка неодобрительно покачал головой.
— Или, например, Тимофей Луков. Дом бросил, жена убегла от него, а он безобразничает… И думаю я: лучше бы Тимошке помереть!
— Это, брат, грешно, зла желать ближнему, — возразил батюшка строго.
— Сам вижу, грех, а не могу… Вижу которого, например, человека и думаю: «зачем ты живешь?». И про себя у меня такие же мысли. Делал бы, работал бы с удовольствием, а не знаю, что к чему… Потому я и спрашиваю, как бы хворь эту вывести?.. Очень она меня убивает!
— Да я не понимаю, какая хворь? По-моему, дурь одна… Какая это хворь? — нетерпеливо сказал батюшка, которому стал надоедать этот разговор.
— Жизни не рад — вот какая моя хворь! Не знаю, что к чему, зачем… и к каким правилам, — упорно настаивал Гаврило.
— Ты ведь землепашец? — строго спросил батюшка.
— Землепашец, верно.
— Чего же тебе еще? Добывай хлеб в поте лица твоего и благо ти будет, как сказано в писании…
— А зачем мне хлеб? — пытливо спросил Гаврило.
— Как зачем? Ты уж, брат, кажется, замололся. Хлеб потребен человеку.
Батюшка проговорил это лениво, не зная, как отвязаться от странного мужичонки.
— Хлеб, точно, ничего… хлеб — оно хорошее дело. Да для чего он? Вот какая штука-то! Нынче я ем, а завтра опять буду есть его… Весь век сваливаешь в себя хлеб, как в прорву какую, как в мешок пустой, а для чего? Вот оно и скучно… Так и во всяком деле, примешься хорошо, начнешь работать, да вдруг спросишь себя: зачем? для чего? И скучно…
— Так ведь тебе, дурак, жить надо! Затем ты и работаешь! — сказал гневно батюшка.
— А зачем мне надо жить? — спросил Гаврило.
Батюшка плюнул.
— Тьфу! ты, дурак эдакий!
— Ты уж, отец, не изволь гневаться. Ведь я тебе рассказываю, какие мои предсмертные мысли… Я и сам ведь не рад; уж до той меры дойдет, что тошно, болит душа… Отчего это бывает?
— Будет тебе молоть! — сказал строго батюшка, собираясь покончить странный разговор.
— Главное, деваться мне некуда! — возразил грустно Гаврило.
— Молись Богу, трудись, работай… Это все от лени и пьянства… Больше мне нечего тебе присоветовать. А теперь ступай с Богом, — и батюшка при этом решительно встал.
Гаврило не ожидал, что беседа так круто прервется, и несколько времени топтался на месте. Но, оставленный батюшкой, он вышел вон, не говоря ни слова. А хотелось бы ему до многого допытаться; например, спросить: от какой причины сын батюшки наложил на себя руки?
Весь этот день Гаврило находился в смирном настроении. Но не то случилось на другой день. Нужно же было нелегкой столкнуть его снова с батюшкой. Последний шел к себе домой и нес лукошко с яйцами. Должно быть, какой-нибудь благочестивый мирянин пожертвовал. Гаврило, как только увидал батюшку, моментально очутился не в своем виде. Он взбеленился, вспыхнул и давай ругать батюшку отборными словами. Батюшка сначала не верил своим ушам и остановился, как вкопанный.