Последняя свобода
Я старался (Коля уже отбыл в Голландию), наводил справки в моргах и сумасшедших домах, давал объявления в газеты, однажды разорился на телевидение… За два года пришло три письма. Зачин и концовка в них повторялись с маниакальной аккуратностью («Посылаю тебе… остаюсь навеки…»). Середина варьировалась. «Душа твоя черна, и остро лезвие. Ты его точил и точил, помнишь?» — это из второго, которое я получил в подарок к прошлому дню рождения, после чего рванул в Ялту. «Какой тяжелый серый камень, ты помнишь? Все помнишь? Тяжелый, серый», — третье письмо пришло сегодня. А утром я нашел коричневую тетрадь в своем сундучке. Она лежала среди рукописей, но два года назад ее там не было.
Дрожащими руками раскрыл, перелистал. Три последних страницы — финальная сцена убийства — были аккуратно вырваны.
Глава 3
Сегодня мне исполнилось сорок пять — и состоится полный сбор. Сбежать, как прошлым летом, не на что — инфляция — и некуда (Крым — ку-ку). А главное: приезжает в отпуск сын. Точнее, уже приехал вчера вечером в Москву и позвонил мне. Я объявил сбор и прибрался в двух клетушках на чердаке, где обычно летом жил Коля (туда ведет наружная лестница). Не поднимался я в мансарду с позапрошлого года — застоялой пахнуло пылью — прахом и тленом — и воспоминаньями.
Сейчас смотрю на скорбный список и размышляю. В прежнем состоянии остался Василий: горит на работе, больные его очень любят, и он любит их. «Румяный критик мой» внезапно разбогател и открыл собственное издательство: у него личный шофер, и мадам Горностаева ходит в соболях. А бывший ученик («учеником» его иронически прозвал Коля, так и осталось) Юрочка стал «мистиком», пропадает по монастырям, со мной общается крайне редко и снисходительно. Однако до сегодняшнего визита снизошел. Все снизошли и обещались, включая правнучку. Она учится в аспирантуре.
На днях ко мне заглянул Гриша и сделал лестное предложение: издать двухтомник моей неизданной прозы. Теперь ведь все можно. Я пересилил тоску и отвращение к жизни и принялся перебирать бумаги в сундучке — старинный, бабушкин еще, стоит у меня в кабинете.
Не раз за эти годы мелькала мыслишка — восстановить украденную рукопись; в сущности, я помнил текст почти дословно. И ничего не писал, ничего, словно боялся, что выдохнется драгоценное вино, плотно закупоренное (для меня, конечно, драгоценное; насчет читающей публики отнюдь не уверен). На самом деле боялся я этого проклятого романа. По монастырям я не езжу, зато остро чувствую внутреннюю связь всего со всем: не сделал ли лукавый старик меня своим наследником (не в материальном, к сожалению, смысле, а в духовном)? Не перешла ли ко мне его ноша? Во всяком случае, я потерял жену и тот дар, что зовется вдохновением.
Раскрыл тетрадь, взглянул на последнюю уцелевшую страницу — и кульминация убийства восстала так живо и чувственно, так ярко… Я пролил кровь — но в воображении, черт возьми! За что? Точилось лезвие, но вода ничего не смыла, а придавил тяжелый камень.
Стоп! Никакой истерики!
Я вышел на терраску в пекло. Возле «белого налива» стояла Мария в красном полупрозрачном платье… ну, и на мне не хламида, одет подобающе. Я смотрел, как сверкают темным золотом глаза ее и волны волос — отвращение и тоска усиливались. И тут подошел ко мне сын — элегантный корректный европеец. Но, поколебавшись, поцеловались троекратно.
Потом и остальные подобрались. У Горностаевых дача тут же в Кукуевке, Василий и Юра прибыли из Москвы. Засели по обычаю в беседке, в сквозной трепещущей тени шиповника — я чувствовал себя чужим среди чужих.
Но они были нужны мне — очень. Кое-какие шаги я уже предпринимал. Например, установил, откуда присылаются письма: с московского Главпочтамта. Пытался сравнить шрифты машинок: пусто-пусто. У Васьки никакой машинки никогда не было, друг и ученик успели сменить, у Марии — праховский древний «ремингтон» — не то. Делал попытки прощупать алиби, но вяло, не надеясь на успех, — успех не состоялся. Однако сегодняшняя находка в сундучке разбудила во мне азарт и ярость. Интересно, что в чопорной невозмутимости сына мне почудились те же симптомы.
Стол без хозяйки не отличался изысканностью и обилием. Заметив, что ученик не закусывает, я простецки положил ему на тарелку кусок колбасы.
— Нет, нет, сегодня среда, — он отодвинул тарелку.
Словно нечестивый язычник, я глядел непонимающе.
— Юрий Алексеевич намекает, что сегодня постный день, — любезно объяснил сын — вот тут-то мне и почудилась скрытая ненависть в его тоне.
Горностаевы хором одобрили постника; Василий ввернул:
— А как насчет водочки?
— Единственный тост в виде исключения.
— Это ты ради меня своей бессмертной душой жертвуешь?
Горностаев поднялся и сказал с чувством, умеренным обычной умненькой усмешкой:
— За то, чтобы фамилия Востоков прогремела по «всея Руси» — далее везде!
Что значило: он меня издаст, а я прогремлю.
— Брось, Гриш. Кому сейчас нужна изящная словесность?
— Изящная — всегда нужна, — долгая пауза. — Ты восстановил тот роман?
— Нет необходимости: я его нашел.
Это был сильный ход — все остолбенели.
— Где? — выдохнул Василий.
— В сундучке среди рукописей.
— Но… — Коля побледнел. — Мы ж с тобой перебрали каждую бумажку.
— Вот именно.
В наступившем молчании Алла прошептала нервно:
— Значит, она сюда приходила.
В веточках шиповника прошелестел, словно соглашаясь, ветерок.
— Любопытно, что три последних страницы вырваны.
Из деликатности никто не упоминал Прахова, но тут Мария впервые подала голос — низкий, волнующий:
— Это где вы дедушку зарезали?
— Вам известно, что я писал про вашего прадеда?
— У вас получился слишком живой образ.
— Простите, что я читал при вас.
— Это пустяки. Не в этом дело.
— А в чем?
Она не ответила, но по мрачному мерцанию золотых глаз нетрудно догадаться было, какие чувства она ко мне испытывает. Весельчак Василий пробормотал:.
— Черт знает что! Ничего не понимаю.
— Марго мне пишет письма.
— Отец, обсудим эту тему позже, хорошо?
Дипломатическая служба быстренько гасит непосредственность юности; может, это и к лучшему. Кому захочется публично обсуждать безумие собственной матери? Но я не верил в ее безумие, потому что не верил, что она жива. И продолжал упрямо:
— Надо посоветоваться, сынок. Я в тупике, а тут все свои.
«Свои» упорно молчали, даже пресловутое женское любопытство не срабатывало. Васька залпом выпил водки, я зачитал письма в их последовательности.
— Леон, это ужасно, — признался брат, несомненно выразив общее впечатление. — В чем она тебя обвиняет?
— Наверное, в том, что я ее убил.
— Да ну тебя! Ты же помнишь, я обошел морги и больницы с фотографией. Где ее держат?
— Наверное, в земле.
— Алла вскрикнула столь дико, что все вздрогнули, — трудно ожидать подобной реакции от милой домохозяйки-садовницы.
— Водки! — скомандовал я.
Гриша трясущимися руками наполнил рюмку, протянул жене, она оттолкнула, забрызгав ему лицо и очки. Какое-то время он так и сидел в «слезах».
— Приношу извинения, — сказала Аленька глухо. — Любое напоминание о смерти и тлении меня шокирует.
— Э, матушка, — откликнулся Василий простодушно, — поработала б с мое… Каждый день покойник.
Четверть века он неутомимо выхаживает подопечных или провожает в последний путь. Это призвание.
— Леон, это розыгрыш, — заявил Гриша, протирая очки. — Марго была женщиной веселой…
— Была?
— …и гордой, — заключил он и отвел глаза.
Любопытная фраза, над ней стоит подумать.
— Да, Гриша, было время — я себя этим утешал. Но розыгрыш, затянувшийся на годы… — я поколебался и выговорил: — попахивает преступлением.
— И совершается наказание, — подхватил Юра на патетической ноте. — За грех. Неужели вы не понимаете?
— Понимаем. Кто совершает?