Последняя свобода
— Ты же сам в это не веришь!
Не верю, он прав. Зато удостоверился задним умом, что я рогоносец. Впрочем, по-настоящему это меня не зажгло. Другое мучило, другое… вот это — «что-то страшное».
— Утром мы пошли купаться, — продолжал Коля, — и я сообразил, что надо дяде Васе позвонить. Сбегал на дачу.
— Как Мария приняла известие о смерти Прахова?
— Разве у нее что-нибудь поймешь! — вырвалось у Коли признание. — Она была на той стороне, я сплавал, сказал. В обморок не падала и не рыдала.
И тут она предстала перед нами в красном своем платье — взвинченная злая девчонка (это мое субъективное впечатление; Коля глядел на нее, конечно, глазами сердца). Он воспитанно встал (и я слегка приподнялся), усадил ее на плетеный садовый стул. Она заявила высокомерно:
— Я еще не поблагодарила вас за дедушку.
— За что? — насторожился я.
— Баба Маша говорила: вы его хоронили.
Сама старушка в тот день слегла.
— Похоронная комиссия.
— А вы?
— Присутствовал.
— А на поминках?
— Меня оттуда брат едва ночью уволок.
— Откуда?
— Из Дубового зала Дома литераторов.
— Было много народу?
— Полным-полно.
— Понятно.
Я не стал ее разочаровывать: было переполнено не из-за старейшего члена (поминали Прахова человек десять, не больше) — ресторан на другой день закрывался на месяц, как обычно летом, для какой-то профилактики. Избранные пользовались напоследок отличной кухней и питием. И ирония неуместна: наступают для нас и впрямь дни последние. Пойди попользуйся — не на что.
Молодые ушли наверх — я остался с тоской, стаканом и тайной.
Глава 5
Лифт со старческим всхлипом дополз до пятого этажа, я вышел и трижды позвонил. Долго не открывали, явился я без предупреждения, рассчитывая на эффект неожиданности. Эффект сработал: Иуда отворил дверь — да так и застыл.
— К тебе можно?
— Да, конечно.
Прошли под прицельными взглядами из кухни и соседских камер в захламленную бумажным мусором келью, которую заполучил Юра в результате сложного родственного обмена, чтобы «творить». Сели за стол друг против друга.
— Ты помнишь вечер шестого августа девяностого года?
— Почему я должен его помнить?
Притворщик из Юрочки никудышный.
— Ладно, напомним. Где в тот вечер вы с Марго занимались любовью: в саду или на озере?
— Нигде.
Он уже смотрел на меня достаточно твердо.
— Как звучит седьмая заповедь?
Опустил глаза.
— «Не прелюбодействуй», Юрочка, лучше глаз вырви. А шестая?
— «Не убий».
— Правильно. Я тебя обвиняю по двум статьям.
— Вы с ума сошли!
— Ах, по двум страшно? По седьмой у меня есть свидетель. Будешь позориться на очной ставке?
— Кто устраивает очную ставку?
— Я устраиваю, подонок!
Он вдруг благоразумно сдался и выбрал меньшее зло:
— Да, я любил вашу жену.
Сдался подозрительно легко.
— И ты вчера за моим столом разыгрывал постника?
— Не разыгрывал — я так живу. Я приехал к вам специально, чтоб себя наказать. А вы молчали! Лучше б вы поступили, как ваш сын.
Я же еще и виноват!
— Так ты его узнал?
— Конечно. Я даже не сопротивлялся.
— Попробовал бы. Значит, ты был уверен, что я о тебе знаю и молчу?
— Ну, после той драки…
— Коля и я — не одно лицо.
— Мало ли какие причины были у вас скрывать…
Причины? Уж не подозревает ли этот гаденыш во мне убийцу… Я внимательно изучал его: что в нем нашла Марго? Мягко выражаясь, не красавец: худющий, черноволосый, гоголевский нос, пушкинские бакенбарды. Молодость — вот что. Она внезапно окончилась, за два года он разительно переменился: богемный стиль — длинные волосы, вечно вдохновенное лицо, вечная сигарета в пальцах с обкусанными ногтями — сменился смиренно-православным: бакенбарды складно вписались в окладистую бороду и усы, нос в растительности словно уменьшился, глаза опущены… нет, не получается… пристальный прищур. Да, закамуфлировался парень.
— Ты мне обязан отчетом.
— Я понял. Вчера. С Маргаритой Павловной случилось что-то страшное.
— Что? Рассказывай!
— Вы ею пренебрегали.
Перед такой наивной наглостью я просто опешил. Впрочем, не так-то он прост и наивен.
— Ты смеешь выступать судьею?
— Нет, нет, я хочу объяснить. Она была одинока и…
— Ну ладно, она тебя соблазнила. Дальше что?
— Мы встречались четыре раза тогдашним летом. Всего четыре!
— Арифметика тут ни при чем. Что с ней случилось, ты скажешь наконец?
— Не имею понятия.
— Ты был шестого в Кукуевке?
— Был.
— Ну?
— Около десяти, наверное. Я шел по улице и увидел, как из вашей калитки вышла женщина.
— Марго?
— По-моему, нет. Повыше и пополнее. Правда, было темно, тучи жуткие, но на другой стороне, наискосок, уличный фонарь слегка рассеивал мрак.
— Она шла тебе навстречу?
— В противоположную сторону. И сразу свернула за угол.
— Тебя заметила?
— Нет, я спрятался за куст у обочины.
— Что-нибудь еще ты в ней запомнил?
— Я видел только силуэт. Крупная, в чем-то темном, в руках ничего.
— Без сумочки… и пошла не на станцию, — отметил я задумчиво. — Должно быть, кто-то из местных. Дальше.
— Ну, вошел в калитку, в спальне ночник горел.
— Ты бывал у Марго в спальне?
— Один раз. Позвонил у входной двери, никто не отозвался. И уехал в Москву.
— Слушай, давай не будем. Ты вымолил это свидание и, не поискав, не подождав, сразу укатил. Ни за что не поверю!
— Я осознал свой грех.
— Вдруг осознал? Что же тебя так напугало?
— Меня поразил ваш роман.
— Не вижу связи.
— Меня поразил ваш роман, — повторил он упрямо.
— Так поразил, что ты его украл?
— Нет! Я не входил, дом был заперт.
— Ты уже знал, что Прахов умер?
— Нет! — выкрикнул Юрочка.
Разговор тек бестолково, с непонятным подтекстом. В дверь постучали, женский голос гаркнул: «Юр, к телефону!». Он вскочил, на пороге обернулся, бросил странный взгляд и исчез. Меня как током пронзило: там, в ЦДЛ, когда я стоял у гроба, — вот так же взглянул с порога и скрылся. Он? Кажется, он. Меня отвлек Милашкин — член похоронной комиссии. А потом закружили траурные церемонии… «Тот» был в трауре! Точно, в чем-то черном. Женщина в темной одежде… «Черна твоя душа, и остро лезвие».
Вот тут, в убогой московской коммуналке, всей душой почувствовал я, что Марго мертва и что будут меня терзать письмами до конца дней. Почему горит лампада в углу? Какие грехи он замаливает? Я подошел, вгляделся в озаренные глаза и не услышал шагов за спиной — лишь тяжелое дыхание. Резко развернулся, ножа у него не было — в старинном трепещущем свете другие глаза, воспаленные, с нехорошим, нездоровым блеском. Я пожал плечами и ушел.
Понесло меня зачем-то домой на «Аэропорт». Делать мне там было совершенно нечего… и в Кукуевке нечего… Ну как же? — размышлял я, развалившись на тахте. — Восстановлю три страницы — и Гриша выдаст шикарный двухтомник. Леонтий Востоков. Неизданная проза — золотыми буквами (так он меня соблазнял) по черному глянцевому полю переплета. Кому она сейчас нужна — проза моего поколения? Верный друг за два года созрел для полноценной коммерческой жертвы. Для прижимистого Горностаева это странно. С другой стороны, жить не на что — это тоже странно.
Я ничего не смогу восстановить, пока не найду Марго — живую или мертвую. По словам ученика, они переспали четыре раза. Дело не в арифметике, но в Кукуевке для этого была одна-единственная возможность: всего раз в то лето я ночевал (вместе с Колей, кстати) в Москве. До коммуналки Марго не снизошла бы — наверняка он приезжал сюда. Он мог знать Прахова. Ну и что?.. Девяностолетний старик умер от разрыва сердца… да почему, черт возьми, в те самые минуты, когда я писал последнюю фразу?
Почему я ожидал увидеть в его руке нож? Письма. Точил и точил — и белое платье покрылось пятнами. Но ведь крови не было — пролилось вино. Замыл. Тогда и вино бы замылось, а темно-красные брызги были заметны на красном фоне. Я тогда встал на колени: пахло «Каберне». И что-то неуловимо нарушилось в спальне — какая-то симметрия. Осмотреть и продумать.