Закат семьи Брабанов
— У вас есть какое-нибудь хобби? — спросила она лишь бы что-то спросить, поскольку молчание между ними становилось слишком жутким — разгорающимся костром, вокруг которого их трагические судьбы начали свой танец смерти.
— Да: я отдаю свои долги.
— На что вы собираетесь жить с моей дочерью?
— Я намереваюсь войти в попечительский совет предприятий.
В какой древней книжонке по экономике или управлению, которую он пролистал в темном и зловонном углу тюремной библиотеки, откопал он это устаревшее выражение?
— И что же вы собираетесь советовать предприятиям?
— Не увольнять людей. Безработица — невыносимая вещь.
— Как бы там ни было, — произнесла мама все более отрывистым и задыхающимся голосом, — содержать Синеситту вам не придется, она сама зарабатывает себе на жизнь.
— Этого и мне бы хотелось, — заявил Стюарт покорным и слащавым тоном, который употребляют нищие, жалуясь на плохую жизнь.
Зазвонил телефон, и я бросилась к нему. В нашем доме трубку всегда снимала я, хотя мне никто не звонил: в лицее, да и в других местах меня считали слишком странной, чтобы разговаривать со мной еще и по телефону. Я передала трубку Стюарту и подошла ко второму аппарату. Коллен показался удивленным. Он не знал, что второй телефон установили исключительно из снисхождения ко мне — поскольку мне никогда не звонили, я могла слушать чужие разговоры.
— Я зашел к вам, чтобы рассказать новости о Бенито, — сообщил Коллен моей сестре.
— Как он себя чувствует?
— Хорошо. Продолжает писать письмо с извинениями.
— Я надеялась, он его уже закончил.
— Бенито сказал, что еще никогда не сочинял такую длинную вещь и к тому же с сентября по ноябрь у него был кризис. По его словам, текст, который он пишет, может испугать точно так же, как нацеленный на вас пистолет.
— А как вы, Стюарт, в порядке?
— У меня железное здоровье. А что у вас?
— Моя лодка дала течь.
— Неприятности?
— Мой жених не давал о себе знать целых пять месяцев.
— Сожалею, но я вкалывал как негр. Хотел, чтобы вы мною гордились.
— Вы снова разбогатели?
— Нет, стал еще беднее, чем когда вышел из тюрьмы.
— Это не имеет никакого значения. Вы начнете новое дело.
— Я разорен, Синеситта.
На протяжении всего их разговора я видела, как мамины жесты становятся все более медлительными, неуклюжими, тяжеловесными, пока ее руки, лицо и глаза совсем не застыли, скованные холодным ужасом, как лед или свиное желе.
— На самом деле разорен? Или как кинопродюсер, который отказывается заплатить за занавески, купленные его женой, а сам проводит Рождественские каникулы во дворце на мысе Антиб?
— Разорен, это правда. Я даже был вынужден срочно продать свою «BMW».
— Почему срочно?
— Чтобы сохранить целым мизинец.
— Карточный долг?
— В тот вечер я был в ужасной депрессии. И спустил десять штук в покер.
Мама бросила на Стюарта ненавидящий взгляд, вытерла передником руки и принялась за сервировку стола. Она не просила меня помочь, надеясь, что позже я подробно перескажу ей все, что говорила ее старшая дочь.
— У меня есть сбережения, — сказала Синеситта.
Теперь мамино лицо стало мертвенно-бледным. Она мелкими шагами засеменила от буфета в стиле Генриха II — который я опустила в своем описании, как и шведские часы, английскую гладильную доску, маленький индийский шкаф, а также другие вещи, купленные папой во время его командировок за границу, поскольку здесь находилось слишком много мебели и предметов, чтобы перечислить их все за один раз, и я оставляю за собой право по своему усмотрению привносить по ходу повествования то или иное уточнение, касающееся обстановки и украшения нашей кухни — к столу из смолистой сосны, стоявшему в трех с половиной — четырех метрах от буфета, и при этом несколько раз сильно покачнулась.
— Я хочу, Стюарт, чтобы вы любили меня за мои деньги, даже если сочтете, что у меня их недостаточно.
— Почему?
— Тогда я буду уверена, что вы любите меня хоть за что-то.
— Вы не хотите, чтобы я любил вас просто так?
— Если вы будете любить меня просто так, то ваша любовь может исчезнуть в любой момент по любой причине, а если вы будете любить меня за мои деньги, то ваша любовь будет продолжаться до тех пор, пока они у меня не закончатся.
— Синеситта, — произнес Стюарт со вздохом, полным порочности и низменного удовлетворения, — у вас нет денег, во всяком случае того, что я называю деньгами.
Мама зашаталась, и на этот раз я поняла, что обязана броситься ей на помощь, временно отложив свою работу шпиона. Я помогла ей сесть в кресло в стиле Луи XIII, купленное папой на аукционе в Монако во время распродажи имущества проходимца Стависки. Задыхаясь, с бешенно бьющимся пульсом, мама приказала мне тем не менее вернуться к телефону. Я дала ей стакан воды и направилась к Стюарту.
Он уже повесил трубку и повернулся ко мне с таким умиротворенным, спокойным и почти женственным выражением лица, какое бывает у человека, только что взятого на содержание.
— Синеситта просила передать, чтобы ее не ждали к ужину. Она вернется поздно и сразу отправится со мной спать.
Мама упала с кресла — мертвая.
11
Кладбище Монтерей-су-Буа, как сказал папа, когда мы остались вдвоем перед маминой могилой, — простым и красивым черным памятником, выбранным Стюартом и Синеситтой, — похоже на семь холмов Рима, покрытых сказочным снегом.
Гигантское желто-голубое небо над посмертными жилищами могло бы, по мнению паны, нависать над Форумом или Ватиканом. Между могилами изящно вились аллеи. Кипарисы окаймляли главную из них — Аппиеву дорогу [10] смерти.
Нужно ли было брать Боба на похороны? После долгих дебатов мы все же решили, что это не причинит ему никакой боли — сейчас он еще ничего не поймет, а позднее, когда осознает, что его мать умерла, не сможет нас упрекнуть, что мы скрыли от него эту новость и не взяли на траурную церемонию. Он прижимался к груди моей сестры, обхватив ее за шею руками. Рядом с ней в новом костюме — купленном второпях на сбережения Синеситты — стоял Стюарт, преображенный, расслабленный, аккуратный и привлекательный. На похоронах мамы его наконец представили нашему окружению — с торжественной скромностью в виду обстоятельств. На него смотрели, обхаживали, поглядывали украдкой и восхищались. Люди, видевшие его прошлым летом в нашем саду, с трудом его узнавали. Он казался мужественным, серьезным, любезным и хорошо одетым женихом, которого Синеситте пришлось ждать слишком долго. Даже Глозерам он пришелся по душе. Во всяком случае, они шепнули это на ухо моей сестре, когда приносили ей свои соболезнования.
Пока человек не погребен, он еще не исчез. О нем заботятся, посылают приглашения от его имени. Только по возвращении с этого грустного и неудавшегося «приема», которым являются похороны, начинаешь осознавать, что один из приглашенных отсутствует и будет отсутствовать всегда. Вернувшись домой, мы окончательно поняли, что мама умерла. Боб дал старт печали, как дают старт скачкам, и неуверенным голосом стал требовать свою мать. Он уселся за письменный голландский столик для детей между бретонским шкафом и индийским книжным шкафом и начал раскрашивать альбом, замкнувшись в себе и не желая ни с кем разговаривать. Он не хотел ничего знать, ничего слышать, и мы несколько недель боялись, что он будет страдать аутизмом. Смерть мамы он начал оплакивать только в тот день, когда его жена родила их первую дочь. В этот момент ему показалось, что мама сдвинула надгробный камень, под которым лежала двадцать пять лет, и появилась возрожденная и необычайно помолодевшая, словно в течение четверти века проходила курс талассотерапии. Когда он взял на руки ту, которой предстояло стать Аделью де Семене — знаменитым офтальмологом, — все слезы, сдерживаемые им с детства, сдавили ему грудь (он даже подумал, что задыхается), затем обильным потоком хлынули наружу, заливая рубашку, кровать жены и Адель, чей первый душ на земле оказался душем слез. Боб так сильно напугал акушера, что тот предложил его госпитализировать. Вначале Боб отрицательно покачал головой, но, увидев кровать на колесиках, сразу улегся на нее. Его поместили в отдельную палату, где он проплакал целую неделю. Его уже собирались перевести в больницу Святой Анны, но директриса родильного отделения — дипломированный психолог — считала неправильным разлучать его с женой. Та с Аделью в руках порой заходила его проведать, но вряд ли сквозь беспрерывный поток слез он различал силуэт дородной женщины и неподвижного, удивленного ребенка. Когда она вместе с сыном Синеситты Октавом, которому уже исполнилось двадцать четыре, приехала его забирать, Боб, похудевший на десять килограммов, вышел к ним навстречу, держа под мышкой бутылку минеральной воды Виши. Врачи нашли его организм настолько обезвоженным, что предписали ему выпивать по стакану каждые полчаса. Позднее он перешел на виски и не трезвел одиннадцать лет. Когда жена его бросила, он начал посещать психоаналитика, обрел внутреннее равновесие, нашел стабильную работу и возвратил — не без труда — свою семью. С тех пор он стал осмотрительным. Нужно было видеть его, затянутого во фрак, как в смирительную рубашку, с бритой головой, как у турецкого полицейского, терзаемого угрызениями совести из-за своей буйной молодости, в день бракосочетания Адели с Альбером де Семене в церкви Сент-Оноре-д’Ейло.