Судьба
По-прежнему шел дождь, и рассвет был гнилой и тяжелый; покойницу похоронили к вечеру; шестеро мужиков вырыли могилу на самом краю погоста, опустили неструганый гроб в успевшую набежать мутную глинистую воду, торопливо завалили в шесть лопат яму и, злые, недовольные лишней, неизвестно откуда подвернувшейся работой, сложив лопаты на телегу, уехали погреться самогоном; Захар Дерюгин, один из них, пытался закурить, но газета расползалась под мокрыми пальцами. В предвкушении самогона и горячей еды мужики перед самым селом повеселели и, уже сидя в просторной теплой избе за столом, стали обсуждать происшествие и гадать, что за человека к ним занесло, и Захар, принимая стакан из рук хозяина, Акима Поливанова, мужика в хорошем достатке, покосился в сторону крутогрудой хозяйской дочки, выставившейся в дверях горницы, затем отвел глаза на стакан; у самых краев дрожала огнисто-синеватая чертова влага.
– Приспело вам зря гадать, – сказал Поливанов хмуро. – С хохлатчины никак баба забрела. У них в этом году неразбериха какая-то, мор, слышно. Хлеб, какой был, государству пошел, вот они и бредут во все стороны. – Захар опять покосился в сторону девки, еще больше изогнувшейся прелестной частью под его взглядом, недовольно нахмурился, чувствуя в теле тягостную дурноту. Поливанов, ничего не упускавший, добавил чуть торопливей: – Ну, так что, подняли, мужики, давай за упокой, какой-никакой, а человек, дите принесла. Пусть лежит, земля, она одна, что у них, что у нас, – расейская, советская.
– Земля-то советская, да разговорчики у иных, у тебя вон сейчас, дерьмом начинены. – Захар жестко нацелился куда-то в переносье Поливанова. – Гляди, загремишь ненароком, только брызги пойдут.
Хозяин, сверкнув острым глазом из волосяных зарослей в сторону дочери, крякнул, выплеснул, как в таз, в темный зубатый рот самогон из стакана и сказал неожиданно ласково, довольно шлепая толстыми губами:
– Зря ты на меня, сосед, мы люди темные. Услыхал и брякнул – век открыто перед людьми жил. А ты, Маня, не стой зря, скажи матке яишницу изжарить поболе, пусть не жалеет. Сходи в подвал, яблочков моченых набери. Хороши у меня ноне яблочки-то, Захар Тарасович, ох хороши, сроду так не удавались. Не плод от земли, янтарь заморский, так и светятся.
Он глядел прямо в глаза Дерюгину с какой-то поощрительной усмешкой, словно не о яблоках говорил, а о дочери, и у Захара опять сладко занемели ноги, и он вытянул их под столом; хороша поднялась девка у Поливанова, вся за последний год налилась, тронь, так и брызнет соком, и глаза бесстыжие ждут. Видать, и сам Поливанов заметил, что всякий раз, задерживая взгляд на девке, он, Захар, неловко, с деланным безразличием отворачивается, да и не надо было к Поливанову идти после похорон пить, расползутся по селу слухи.
– Кажись, и правда из хохлов забрела, сорочка вся петушками расшита, – говорил теперь Микита Бобок, подергивая взлохмаченной бородкой. – И я так слышал, Захар. Оттуда много теперь – мужики, дети бредут. Неладно, слышно, у них. Кожа к костям присохла, торкает, торкает по дороге, ляжет – и готов. А перед самым концом дурной водой наливается, разносит его. Кто говорит, недород на Украине хватил, а кто… Вон моя мать о конце света убивается, ночи не спит, антихриста поджидает.
– Ты мне, Бобок, эти речи брось, по-волчьи на всякую приманку не кидайся, – неожиданно сказал Захар, невольно привлекая и громкостью голоса, и злостью слов общее внимание за столом, – Не наши речи, это вот он хочет, чтоб его самогон дерьмом заедали. На-кось, Аким, съешь! – Он выставил в сторону Поливанова тяжелую дулю, и тот, не принимая серьезного тона, с мирной усмешкой отвел его руку, опять разлил из пузатого старого штофа самогон, и Захар Дерюгин опять почувствовал сбоку на себе все тот же откровенный и жадный взгляд; он не хотел больше пить, но под этим взглядом взял стакан, поглядел на горящую над столом семилинейную лампу, в которой сильно потрескивал от нечистого керосина фитиль, и, дождавшись, когда все выпили, выпил и сам; хозяин пододвинул к нему тарелку с желтоватым салом, как бы ненароком покосившись в сторону двери, сказал:
– Будя, иди спать, Маня, в другую половину, нас ты не переждешь. Окошки погляди, запри, теперь шпаны набрело, от всякого греха подале положишь, поближе найдешь.
Тяжело привстав, выпячивая тугой, сытый живот, Поливанов потянулся кверху, выкрутил фитиль в лампе поярче, от его крепких сапог, начинавших просыхать в тепле, тек приятный запах дегтя; для меня все выделывает, старый кобель, тут же подумал Захар; самогон на этот раз почти не пьянил его, лишь тело становилось жестче и собраннее, в глазах стояла крутобедрая девка с высокой ждущей грудью, и как-то сразу отошли все дела и заботы, и был он насторожен и гибок, словно молодой зверь, учуяв где то рядом дразнящий запах. Вместо дочери пришла мать, высокая хмурая Лукерья, налила всем жирных, с мясом, щей в глубокие глиняные миски, разложила каждому расписные деревянные ложки и, пристроившись у лежанки, стала споро и ловко чесать лен; на пряжу ладит, усмехнулся про себя Захар, оглядывая лохматые головы мужиков, их знакомые, затемневшие лица, ставшие от самогона и обильной еды другими; Микита Бобок, первый на селе песенник, которого приглашали на все свадьбы и гулянки, потому что умел он играть на гармонике и вдобавок и песни любил заводить красивым, басовитым голосом, блаженно щурился и молчал по случаю похорон; несмотря на молодость, он, под стать солидным мужикам, отпустил маленькую русую бородку и от этого был похож своим чистым лицом на заезжего студента или какого другого городского человека, но чувствовалось, что ему так и хочется что-нибудь выкинуть. Рядом с ним черпал ложкой яичницу Володька Григорьев, по прозвищу Володька Рыжий, мужик телом объемистый и молчаливый, на селе боялись его жены Варечки, черной как смоль бабы; старуха Салтычиха, известная богомолка и праведница, божилась, что с год назад видела ее на троицу на лугу в одной исподней рубахе, с голыми ногами да с распущенными до подколенья волосами, будто бы собирала она березовым веником перед солнцем росу в ведро, приманивала своей корове молоко. Напротив Захара сидел его крестный, Игнат Кузьмич Свиридов, мужик в хорошей силе (в прошлую осень перевалило за пятьдесят), единственный в селе водил он пасеку и бегло умел и читать, и писать, и знал Псалтырь и Библию; по его настоянию, с его помощью и Захар закончил три класса церковноприходской школы и считался на селе грамотным; крестный, человек набожный, водки не пил и укоряюще-грустно глядел сейчас на Захара, опрокидывавшего в себя стакан за стаканом, хмурился; хозяин щедро выставил на стол еще одну четверть, заткнутую кукурузной кочерыжкой, обмотанной тряпицей; крестный встал и напомнил, что пора по домам расходиться, всего зелья не перепьешь.