Дочь генерального секретаря
Он взвизгнул. Он не поверил, что способен на столь унизительный звук. Но главное было - уйти.
Топот отставал за каждым новым углом лабиринта. По сторонам заборы, а под ногами осозналась вдруг земля. Москва, но как бы и деревня. О rus!
"Бабушка, - губами ловил он руки. - Бога ради. Не меня... Писателя спасите. Национальное достояние!" Белая тень в галошах сняла оплетку: "Лучок мне, Пушкин, не помни..."
Он услышал, как свернула по пятам машина. Щели в заборе вспыхнули. В свете фар пробухали сапоги, за ними ехал "воронок". Погоня стала моторизованной. Он лег ничком меж: грядок. Там, за забором, они перекликались. Когда машина вернулась, над Александром возникли стрелки молодого лука - светло-зеленые. Что с рук по гривенник за пучок. Сердце отталкивалось, он его прижимал к земле.
- Перекур?
- Не буду. Спекся.
Сапоги остановились прямо перед ним. Их было много - запыленных. От машины подошли начищенные.
- Так что? Сквозь землю провалился? Физподготовке больше надо времени уделять.
- Товарищ лейтенант. Из-под земли достанем. Будет наш.
- Только чтобы это - ясно? Без следов потом.
Сознание включалось - как будто кто-то через него давал сигналы. Кому? Мерцали звезды, блестели рельсы. Сворачивал на шпанскую гитару. "Мусорка за мною ездит, - говорил. - Ребята..." В подвале валился на тюфяк с опилками. Вырезанные из "Советского экрана" актрисы в роли красавиц русской классики надменно взирали над девчонкой, которая таращила свои размазанные, ей зажимали рот ладонью с поросшей рыжеватым волосом татуировкой, изображающей восход: "Сам понимаешь, друг. Прости..."
Проснулся Александр под наведенным орудием. Песок был влажен от росы. Из него вылез пластмассовый танк - с красными звездами на башне. Двор пуст, дом спит. Ясно было так, что он схватился за очки. Их не было. Карманы вывернуты, но не внутренний. Он вынул записную книжку, заложенную карандашиком, и развернул на бортике детской песочницы. Не вспомнив дату, сделал на память запись: "Май. Москва. Живой".
Рельсы блестели вдаль под солнцем. Возвращаться предстояло "зайцем" ни копейки. Услышав лязг на повороте, он рванул к остановке. Трамвай обогнал, но он успел в задний вагон.
Альберт не только был живой, но уже сходил и в магазин. В одиночестве он завтракал с большим аппетитом.
- Ушел? Чайку вот.
Взявшись за горячие грани, Александр покосился. Вдоль подоконника выстроились десять цыбиков "грузинского 2-й сорт".
- Куда ты столько?
- Похмеляться.
- Чаем?
- Гулаговским. Чефиром. - Под взглядом Александра он рассмеялся. - Я ж с Архипелага родом. Но служил не там. Не бойся...
- Стучат, - артикулировал Альберт.
- И деликатно.
- Я бы даже сказал, не по-советски. Вдруг Инеc?
Попытка влезть в брюки не удалась.
Это была она.
В обнимку они отвалились.
- Перед испанкой благородной
двое рыцарей стоят.
Оба смело и свободно
В очи прямо ей глядят.
- Mi amigo es un gran erudita*.
* Друг мой - большой эрудит (исп.)
Блещут оба красотою
Оба сердцем горячи,
Оба мощною рукою
Оперлися на мечи.
Лбами они влетели в стену.
- Пардон...
- Что с вами?
Багровый закат смотрел в глаза. Они распластались на матрасе. Инеc стояла в позе сомнения.
- Неверно, - сказал Александр.
- Что?
- Интерпретируешь. Альберт?
- Это - дружба.
- Вижу.
- Мужская наша.
- Но несколько - как это по-русски. Продвинутая - нет?
- Это - чефир. Который не кефир.
Она не засмеялась.
- Понимаю.
- Три цыбика - стакан. Принял и ждешь. Придет ли?
- Кайф, то есть.
- И пришел?
- В пути.
- Ну, ждите, - она повернулась.
- Не уезжай.
- Осиротеем без тебя.
- В стране ГУЛАГа...
Альберт перевернулся лицом в подушку, Александр остался глазами к потолку, где догорал закат.
Ночью она вернулась.
- Вы еще живы?
Она прижала палец к вене над ухом Александра. Потом перешагнула его и опустилась на колени, имея Альберта между бедер. Взялась за его трапециевидную.
- Расслабься.
Она была в пижаме, застегнутой у горла. Она наклонялась и откидывалась. Ноздри болезненно затрепетали на теплый запах французских духов.
- Мерси, - пискнул Альберт.
- Теперь тебя. - Чернота глаз смотрела сверху. - Ну? На живот.
Шея от этого вывернулась. Она его оседлала. Остановившись, сердце забилось в паху. Он подмигнул Альберту, который закрыл глаза. Ладони были у нее сухие и горячие. Когда они шли вверх, он слышал, как натягиваются пижамные штаны. Они шли вниз, он обмирал, кожей поясницы осязая испарение жара сквозь натянутую ткань. Убрав ладони, она села на него всем весом. Она смотрела в окно.
- Полнолуние.
Он остался лежать ничком, когда она ушла и чиркнула в гостиной спичкой. Оба его сердца толкали к действию.
- Идем, Альберт?
Молчание.
- Тогда я сам.
Но он притворился спящим, а в одиночку Александр не рискнул.
Усиленная интеллектуальная активность следующей недели подобной оказии уже не предоставила.
- "Идиот", - говорил он без отрыва от машинки, - в буквальном переводе это просто человек. Отдельно взятый. Честный. В этом смысле "идиотизм" по нашим массовидным временам состояние, близкое к идеальному. Христос, Дон-Кихот, князь Мышкин, да и сам ваш Унамуно - это все агонии христианства. Сейчас, в период пост-, пред- или, не знаю, внехристианский, в агонии то, что еще остается у нас. Идиотизм. Партикулярность человека. Которая с юностью обычно и кончается.
- Mi amigo se apasiona par el misticismo, - встревал Альберт. - Vamos a la cocina...*
Но она воспламенялась.
- Дон-Кихот умирает, потому что отказывается от борьбы. Испанец понимает агонию не так, как вы. Для вас агония - капитуляция. Форма умирания. Для Унамуно - это борьба. La agonia es lucha**.
* Мой друг увлечен мистицизмом. Идем на кухню... (исп.)
** Агония - это борьба (исп.)
- Lucha с чем?
- Co смертью. Сама жизнь, по Унамуно, это ансамбль систем, которые сопротивляются.
- А мы сопротивляемся, - обижался Альберт. - Внутри себя.
- Наверно, очень глубоко внутри. Снаружи незаметно. А с Запада так выглядит, что вы уже сдались.
Экс-сержант ГБ выявлял мускулатуру шеи в знак несогласия.
- Ты им там передай. Мы боремся.
- За право на идиотизм, - добавил Александр.
Сумку с книгами и кое-как засунутой пижамой Инеc уже вынесла к двери. Пока он допечатывал список использованной литературы, Альберт приготовил прощальный обед. Водка, селедка. Масло, черный хлеб. Молодая картошечка с укропом.
Уже пришло лето.
Когда они начинали говорить не по-русски, он смотрел в окно. Во дворе мальчишки пинали мяч. Сразу за полоской асфальта был пустырь в проплешинах, бабочках и одуванчиках, он отлого спускался к избам вдоль невидимого шоссе, а дальше поднималась насыпь железной дороги. Бедный вид, но извращенно Александр его любил. Глаза вернулись из простора, ставшего за годы конспирации родным, и он увидел, что на дорогу выкатился мяч, который догоняет мальчик. Одновременно слева в поле зрения влетела машина. В этом "спальном" городе таких Александр еще не видел - официально-черных. Она шла с такой вседозволенной скоростью, что он задержал дыхание. Мяч перебежал дорогу. Мальчик не успел.
Его подбросило. Сверкнув на солнце, машина скрылась. Мяч еще добегал в одуванчиках.
Мальчик лежал на асфальте.
- Что ты, друг?
Александр опрокинул свою водку. Глядя на него, Инеc взяла пачку, но сигареты кончились. Когда Альберт вышел, она пересела на его стул. Она улыбнулась, он опустил ей на плечо ладонь. Они стукнулись резцами и оказались на ногах. Боковым зрением он видел, как на ходу Альберт срывает с пачки целлофан и каменеет с открытым ртом.
Извне раздался крик.