Жизнь в другую сторону. Сборник
– Стёп-па.
Голос Юли прячется в улыбку.
– Ну сама посмотри.
– И что?
– Я просто.
Пауза.
Снова Юля – осторожно:
– Как ты думаешь, у меня получится?
– Что?
– Поступить.
– Почему бы нет.
– А я как-то неуверенна…
– Это не сложно.
Потом ничего не слышно. Реклама. В тихую музыку несколько раз настойчивой командой прорывается «цванцих».
– Завтра? – переспрашивает Юля.
– Да, завтра, – поясняет Стёпа и выключает приёмник.
Опять пауза.
– Ну вот… – тянет Стёпа.
– А ты как думал? – усмехается Юля.
Моё сердце открыто всему, что происходит вокруг, – открыто жизни. Темнота сгущается до неожиданного признания: всё это, чему всё же нет точного определения, будет двигаться только вперёд, но состоявшись, насовсем не исчезнет, – оно останется здесь, в этих стенах, и везде со мной. То, что происходит, можно измерить: сумрак волн, крадущихся к берегу; и как Тарас затихает, а потом снова начинает закапываться ещё глубже в сон; свет уличного фонаря за стеной, прямо в окно комнаты, где меня нет и где я всё равно есть, – он отражает слабые атаки мошек; комнату, которая надёжно скрывает Стёпу и Юлю, и их дыхание, настолько совпадающее с настороженной тишиной всего здания, что его совсем не слышно. Это похоже на вспышку озарения – и радостного, и грустного одновременно. С лёгким холодком, почти страхом, я вдруг понимаю, что буду потом вспоминать эту минуту, – уже заранее зная, что она ко мне вернётся.
Утро всё меняет: глаза упираются в стену, вздох и выдох моря выбирают другое направление взгляда – к небу. Оно серое, раннее. В такие часы хорошо принимать решения. Надо что-то делать, пора. В небе нет ничего для чувств, волнений и оценок, оно ещё не поднялось к солнцу, нависая над водой и сушей. Мне надо срочно до него дорасти. Тарас и Стёпа спят; мне кажется, что они путаются в своих снах как в показаниях. Я тихо выбираюсь в коридор, закрываю за собой дверь; спускаюсь по лестнице первооткрывателем-одиночкой, мне начинает представляться, что на Земле бодрствую только я один, – вокруг ни души. На улице очень свежо; я в майке, шортах и кроссовках, мне немного зябко.
Я зеваю и протираю глаза, втягиваю ноздрями воздух; даже запахи едва просыпаются, они ещё не нагреты солнцем.
Обойдя здание гостиницы, смотрю налево и направо. На пляже мы уже были. Значит, налево. Бегу вдоль моря, поглядывая на улицу с аккуратными домиками, – сразу становится легко и просто. Впереди замечаю двух рабочих, склонившихся у придорожного столба, потом ящик с инструментами у их ног, кабель… Занятые своим делом, они не обращают на меня никакого внимания. Моя пробежка длится минут двадцать, мне этого вполне достаточно. До преображения, конечно, далеко, но бодрит несомненно.
Возвращаюсь, словно открыв что-то новое в себе, с ощущением какой-то вдруг приобретённой значительности: как же – пока все спали, я занимался если не самым важным делом на свете, то, по крайней мере, необходимым для меня при данных обстоятельствах, это уж точно. Но вечером выясняется, что спали не все. На сообщение Тараса о моей неожиданной прыти, Лида, внезапно обернувшись дородной и рассудительной фрау, отмахнулась как от некой нелепости: «да видела я, как ты бегаешь» – в том смысле, что я трачу попусту время.
Оказывается, меня видели из окна. Не наблюдали за мной, а так, мельком углядели, то ли открывая, то ли задёргивая штору. То, что мне представилось значительным, из окна выглядело довольно заурядным. Возможно, я бы согласился с мнением Лиды, если, конечно, только правильно понял, что она хотела сказать. В то время мне ближе была сторона Тараса, чем Стёпы, – Тараса, заявившего мне ещё в Киеве: «Я в этой поездке от женщин отдыхаю», хотя я ничем подобным тогда похвастаться не мог. Тарас, совпадая со мной, тоже куда-то случайно или наоборот, повинуясь природному зову, продвинулся, но ещё более невероятным образом.
Он и прежде, как только мы оказались в Кюленсборне, сделался как-то по особому задумчив в иные минуты: мог так просто стоять на берегу и смотреть в море, разминая сигарету. Он словно бы и ждал такого момента, чтобы ему наконец выдохнуть из себя какую-то тяжесть и посвежеть под балтийским ветром лицом. И в тот же день, когда я совершил свою первую олимпийскую пробежку, Тарас сочинил стихотворение. И, немного смущаясь, прочитал его мне, держа в руке лист бумаги, аккуратно заполненный неторопливым и округлым почерком.
Кюленсборн
Белый песок, цвет заката – надежда увидеть.
Лебеди белые, люди голые
Море и небо, душа и тело
Границы размыты,
размякли, растаяли в полуденной дрёме.
Всё забывать, ни о чем не думать,
Ничего не знать совершенно.
Только солнце одно, поворот плеча,
лоб горячий, линия бедер…
Безглазие, безмолвие.
Иногда всхлипы чаячьи и чей-то голос
ладонью зовущей к лебедям повернутой:
"Шипа! Шипа!"
Я, конечно, удивился, однако не спросил его ни о чём. Всё же и знал я его мало для того, чтобы спросить. У меня промелькнула только одна мысль: когда он успел? Стоял на берегу, шевелил губами, а сегодня взял и незаметно записал?.. Для него всё это было правильным и закономерным, но доверился он только мне одному, никак не Стёпе, увлечённому половыми играми, – ему стало просто некогда, он был занят, как оказалось, от и до; вроде бы Стёпа находился рядом с нами и в то же время его с нами не было.
Да, я видел только одно, и, к сожалению, совсем не видел другого, не заметил, в отличие от Тараса, тех значимых деталей, которые должны были меня насторожить.
Случилось это ещё в Берлине, просвещал меня Тарас, когда у Стёпы разболелся зуб. Странно, но последнее обстоятельство у меня почему-то напрочь вылетело из головы. Возможно, ещё и потому, что я уже привык, что Стёпа самостоятельно решал эту проблему, когда она возникала, не прибегая к помощи врачей, – он их боялся больше собственной боли, вообще отвергая чужое прикосновение, воспринимая его как грубое вторжение, даже если оно несло вслед за собой скорейшее облегчение, а потому сам же себе делал разрез лезвием для бритья на верхней десне, спуская образовавшийся флюс, разумеется, предварительно обработав инструмент спиртом; эту операцию он проделывал уже неоднократно.
Однако на его раздутую и приподнятую губу вместе с поплывшим глазом в гостиничном коридоре случайно обратила внимание старшая нашей группы. И ещё бы не обратить внимание на такую тягостную картину! Женщина вполне разумно поинтересовалась у Стёпы, закрывшегося рукой от излишнего внимания, что случилось и не нужна ли ему медицинская помощь, на что он, прошамкав и промычав одновременно: «Не надо», тут же скрылся в своём номере. Старшая не отступилась и, чтобы избежать не вполне ясных ей, но всё же возможных в дальнейшем осложнений или неприятностей, вызвала-таки дежурного немецкого врача.
Где я был в это время, вспомнить не могу. Скорее всего, по этажам слонялся. Во всяком случае, вся эта история в тот день почти миновала меня.
Дежурный немец несколько раз постучал в дверь к больному русскому, но безуспешно. Тарас уверял меня, что следом для оказания экстренной медицинской помощи прибыла уже бригада врачей. Стучали по-разному, дёргали за ручку, – дверь хранила молчание. Старшая видела, что Стёпа вошёл к себе в номер, а как он выходил обратно, она уже не видела, хотя… она ведь не стояла у его двери на карауле, и он вполне мог выйти, но куда, разговаривала она со стеной в коридоре, куда он мог пойти в таком виде и с такой болью? Мысли в её голове возникали уже совсем нехорошие…
Я сказал «почти», потому что Тарас успел выдернуть меня из лифта, когда я собирался спуститься вниз. Может быть, надо было стучать на разные лады, чтобы случайно попасть в нужный тон, тогда бы и дверь сама волшебным образом открылась, но мы в этом занятии не преуспели. Так, несколько раз только скупо отметились для участия; ещё вызывали больного, надеясь на знакомые ему голоса, – с тем и отступились. Мне вообще-то не хотелось решать эту дилемму: там он или нет. Я знал про его заветную палочку-выручалочку, хранимую как лезвие, и потому в любом случае думал, что лучше ему не мешать, он себя лучше всех доброжелателей знает. Сделает или уже сделал спасительный разрез, создавая отток. Сидит, должно быть в ванной, промывая рану. То, что при этом он терпел боль, как-то даже и не обсуждалось. Эту боль он терпел от себя, а не от посторонних. Так ему было удобнее, как бы дико это не звучало. К примеру, Тарас, при всей своей иронии, как потом оказалось, вообще против всех болезней признавал единственное проверенное средство, вьетнамскую «звездочку», и готов был её втирать в кожу по любому поводу.