Жизнь в другую сторону. Сборник
Непонятную комедию закрывала Наташа. Ей надоедали убогие заклинания про «бабу» и «мужика», а выражение «должен» она вообще терпеть не могла.
– Хватит гудеть. Никто никому ничего не должен, – напоминала она покрасневшему от напряжения Стёпе.
– Ну да, конечно, – миролюбиво соглашался он и успокаивался.
Впрочем, всё это походило на домашнюю забаву – своего рода необязательные упражнения после ужина. Однако подобные случаи повторялись всё чаще и уже не выглядели просто шуткой.
Уже не только я, но и другие стали замечать, насколько изменился Стёпа. Он начал голодать по определённым дням, совсем отказался от мяса. Значительно похудел, хотя никогда не выглядел толстым или хотя бы расположенным к полноте. Окончательно превратился в своеобразного эзотерика, любителя ни к чему не обязывающих разговоров. К себе в гости теперь, кажется, не звал никого, на один-два случая в году делая исключения только для меня. Если же сам к кому-нибудь выбирался, показываясь с той же установленной им периодичностью, то разворачивал целый диспут на тему. Тем было всего две: проституция и наркотики. Шло время, но темы не менялись: то «проституция» выходила на первое место, то «наркотики» брали верх. Говорил убеждённо, даже страстно. Не обличал вовсе, а напротив, с упоением говорил, если не о пользе и необходимости первого и второго, то как об интересном явлении, несомненно заслуживающим внимания всех собравшихся. Ему как-то вяло возражали или не возражали совсем – никто, кажется, не верил в серьёзность его слов. Впрочем, споры иногда возникали. В это безнадёжное дело вдруг ввязывался Костя Барометров, при поддержке своей жены отвечая Стёпе по всем пунктам. Подвыпивший Пётр Недорогин наоборот брал его сторону, заявляя: «А я поддерживаю», и добавлял в каком-то одному ему понятном признании: «Он единственный честный человек среди нас». Стёпа уже и горячиться начинал, словно ему впустую приходилось доказывать совершенно очевидные вещи. Уже слышались знакомые выражения «мужик», «баба», по которым можно было определить степень его взволнованности; Стёпа особенно напирал на «бабу»: «баба должна», «баба своего не упустит». Он так часто всё это повторял, с таким обличительным пафосом, что в голове поневоле возникали сбивчивые мысли: «А кто же ему тогда Наташа, сидящая рядом с ним? Кем приходится? Бабой? Женщиной? Женой? Ещё кем-то? Или к ней его слова не имеют никакого отношения? И вообще, кто тут кому мужик и баба, и есть ли таковые среди нас?»
Отвечая на все вопросы сразу, Лена (а она в тот раз решилась-таки прийти к Недорогиным) мне потом в неком обощении, как бы уже не по одному этому поводу, заметила: «Скоро и семьи никакой не будет… Будут только бойцы и команды». Но это было потом, когда мы возвращались домой, а пока что возникшую неловкость исправляла Наташа. Молча, но внимательно следившая за накалом страстей в этом непонятном поединке Стёпы с самим собой, она, как заинтересованная болельщица своего мужа, вдруг говорила ему: «Ты потише, потише…» И он затихал, словно опомнившись и сообразив, что, пожалуй, слишком разошёлся. Его раскрасневшееся лицо постепенно приходило в комнатную норму. Тут влезал Пётр Недорогин: «Всё правда, каждое слово верно». Он пожимал Стёпе руку. Косте Барометрову оставалось только развести руками. Стёпа довольно потирал руки: он получил удовольствие от игры, закончившейся с нужным ему счётом. От его резкости не оставалось и следа; он свободно откидывался на спинку дивана и переключался на каких-то маргинальных персонажей, знакомых его знакомых, которых он, скорее всего, никогда не видел, но зато слышал столько интересного, что рассказывать ему о них непременно надо было с набиравшей силу восторженностью. Опасность спора, таким образом, возобновлялась, но теперь возможные разногласия сглаживались спасительной иронией.
В гостях Стёпа практически ничего не ел, довольствуясь двумя-тремя ломтиками сыра и половиной бокала красного вина. Сыр он в течение вечера изредка пощипывал, а бокал держал в руке, – он ему служил своеобразной точкой опоры. Закрадывалось подозрение, что прежде чем пойти в гости, Стёпа просто-напросто плотно отобедал у себя дома и теперь расслаблялся. Ему был важен разговор; если же разговора, переходящего в спор, не случалось, он откровенно скучал. Оживлялся лишь при появлении чая, то есть ближе к концу вечера, – пил и вторую чашку, и третью, в паузах между мелкими глотками замирая на несколько секунд с закрытыми глазами. Не отказывался от конфет и шоколада. Если на столе вдруг оказывались орехи или бананы, то со всей определённостью можно было утверждать, что вечер для него удался совершенно.
Наташа, в отличие о Стёпы, ела, что и все, но водку тоже не пила, предпочитая вино. Она высказалась однажды, что в известном смысле водка – это слишком русский напиток. Понять её можно было так, что ей нет нужды повторять чужие ошибки, – ей хотелось благородства.
Я как-то поинтересовался у Наташи, именно у неё, а не у Стёпы, – что это он так выступает, для чего говорит на эти темы, неужели это действительно его так заботит? Она рассмеялась и сказала: «Ну вот ещё, он же так просто, всего лишь заводит людей, а ты и поверил?»
Нет, я только усомнился. Ответил мне потом сам Стёпа: «Я их провоцирую, чтобы они высказались, раскрылись, чтобы не сидели, как сонные мухи!»
Теперь у него появилось новое заклинание, которое он повторял от случая к случаю, адресуясь к невидимому противнику – но чего? – его взглядов и образа жизни, наверное. «Не спать! Не спать!» – убеждал он кого-то, словно искал оправдание своему мировоззрению.
Он как-то потяжелел в словах, стал грубее; можно было говорить о его одержимости. Всё указывало на некоторые особенности характера Стёпы, к которым прежде я относился снисходительно.
Ушла присущая ему лёгкость. Давняя, ещё юношеская округлость лица, даже его припухлость, в которой пряталось неведение будущих открытий – чистый лист, начало пути, – сменилась заострённостью, резко очерченным контуром и вылезшим на первое место упрямым лбом, прогнавшим волосы к затылку. Да, мы все потихоньку расставались с волосами, но не с воспоминаниями. Мы ещё слишком хорошо помнили прежнего Стёпу, его иронию, точность замечаний, которые он делал.
Один из шумных, бесшабашных и весёлых вечеров, каких было много в короткую эпоху равенства положений, чувств и ожиданий. Кажется, самое начало 90-х. Разумеется, лето. Мы в гостях у Кости Барометрова. Плотная компания в полном составе, скромное застолье, возбуждённые голоса, череда шуток, нанизываемых на бесконечную ось разговора, переходящего в какой-то сладкий гвалт, и вдруг тишина – редкие секунды, в которых обнаруживает себя работающий телевизор. Концертный зал, рукоплескания, чествование модной в то время поп-группы, совсем уж простоватой четвёрки ребят, знающих как всего лишь тремя аккордами вызвать восторг у созревших старшеклассниц. Ребята пели в демократичном стиле «я пришёл, а ты ушла – вот и все дела».
Представительная женщина у микрофона, в которой строго и официально всё: причёска, очки, её синий костюм и особенно красная папка. В этой папке хранится самое главное: когда она торжественно открывается и женщина приподнятым голосом начинает читать: «От министерства культуры…», вынося тем самым какую-то благодарность, заявляя о государственной поддержке, признании, о всеобщем почёте и уважении, каковые не преминули выразиться в нарастающих аплодисментах возбуждённого зала, тогда-то и подал свой негромкий голос Стёпа: «Вот даже до чего дошло…»
С ленивым удивлением проговорил, словно очнулся от дремоты и выдохнул всю фразу ровно, как приговор: «Вот даже до чего дошло…»
Вышло смешно; вышло так смешно, что эти слова потом долго вспоминали, они вдруг стали пригодными на всякий другой случай – подобный и созвучный – и уже использовались как присказка, как ироничный комментарий к небольшому бытовому разочарованию: «Вот даже до чего дошло…» С годами эта фраза выросла и применялась нами в любой ситуации; менялись смысловые ударения, интонации, верным оставалось признание свершившегося факта и невольное с ним примирение: ну что тут теперь поделаешь, если сделать всё равно ничего нельзя…