Вокруг да около
Ананий Егорович взглянул на часы. Шестой час. Тихоновна разговорится-конца не дождешься.
— Ладно, пойду, — сказал он, вставая.
— Иди, иди. Я все в глаза высказала. Любо, не любо — слушай. Ну да с меня спрос не велик: пережиток.
Ананий Егорович вопросительно посмотрел на старуху.
— Пережиток, пережиток, — закивала она. — Так, нас, старух, всю жизнь так звали. Чуть маленько вашему брату начальству не угодишь — и давай пережитками корить. Да меня и дочь родная так величает: «Молчи ты, старой пережиток…»
На улице, пока он сидел в избе, посветлело. Дождь кончился. Может быть, и прав Худяков — переломится погода?
От нагретого, разопревшего на печи плаща шел пар.
— Не простудись, — наказывала Тихоновна. — Вишь ведь, закурился — как после бани.
Заулок густо, будто озимью, зарос сочной травой.
Узенькая тропка еле-еле обозначена на отаве, — видно, редко кто заходит к старухе.
Выходя на дорогу, Ананий Егорович еще раз обернулся. Тихоновна босиком стояла на крылечке и легонько, как подсолнухом, кивала ему головой в повойнике со светлым донышком.
Памятник бы поставить этим пережиткам!
X
Старый коммунист
Дом служащего, или, как говорят в деревне, человека на деньгах, отличишь сразу. Он и ноиаряднее, этот дом: наличники у окошек и двери непременно покрашены, вмести жердяной изгороди оградка из рейки или плетень из сосновых или еловых колышков. И, конечно, радиоантенна над крышей (радио провели в колхозе только в пронялом году).
У дома Серафима Ивановича Яковлева, председателя местной лесхнмартели, была еще одна примета — обшитьк; тесом передние углы, солидно окрашенные в темнозеленый цвет.
Серафим Иванович был дома. Он выбежал на крыльцо в белой нательной рубахе с расстегнутым воротом, в галошах на босу ногу:
— Зайди-ко на минутку. Дельце есть.
— И у меня к тебе дельце, — сказал Ананий Егорович.
В светлых сенях, заставленных вдоль стен ушатами и кадушками, три двери: прямо — на кухню, слевав — хлев, к корове, а справа, обитая черным дсрматином, как в солидном, по меньшей мере районного масштаба учреждении, — в одну из передних комнат.
Серафим Иванович открыл именно эту, обитую дерматипом дверь. Комната — это сразу видно — была предназначена для особо важных гостей. Высокая никелированная кровать с горкой белых подушек под кисейной накидкой и лакированным ковриком на стене — дебелая красавица в обнимку с лебедем, — тюлевые занавески во все окно, фикусы, разросшиеся до потолка, в красном углу этажерка с несколькими книжками из партийной литературы.
В комнату бесшумно вошла хозяйка, худая, болезненная, с кротким печальным ликом богородицы, поставила «а стол бутылку с водкой и тарелку с огурцами и так же бесшумно вышла.
Сам Серафим Иванович, несмотря на то, что ему было уже далеко за пятьдесят (он был года на четыре старше Анания Егоровича), выглядел еще молодцом. Лицо гладкое, розовое, чисто выбрито. В рыжих ершистых волосах, не просохших еще после бани, ни единой сединки. А в зубах, плотных, косо поставленных, как у лошади, тоже сила. Видно, не зря говорят, что он еще бегает по молодым.
— Ты это зря, Яковлев, — сказал Ананий Егорович, кивая на бутылку. — Я не за этим.
— Кто же говорит, что за этим. А раз привелось, стопочка не повредит. А может, в баню желашь? Банька у меня сладкая. И воды, и жару — сколько хошь.
Ананий Егорович, сославшись на занятость, приступил к делу:
— Я вот к тебе зачем. Ты, говорят, в отпуск идешь?
— Иду. С завтрашнего дня. Ну-ко давай, держи. — Серафим Иванович, по-компанейски подмигнув рыжим глазом, придвинул ему стопочку.
Зубы у Анания Егоровича все еще побаливали. И стопочка ему сейчас ох как бы не помешала. Но он сказал себе: нет. Не время. Люди на него и так косо посматривают (председатель во всем виноват), а тут еще учуютдухами пахнет: „А, скажут, хорош гусь. Нас наставляешь, а сам с утра под парами“.
— Дак не будешь? — удивился Серафим Иванович.
— Не буду.
— Ну как хошь, а я выпью. — Серафим Иванович, заметно мрачнея, опрокинул в рот стопку.
— Завтра как планируешь день? Мы с силосом горим.
Воскресник решили объявить.
Серафим Иванович выпил еще стопку.
— Можно, — сказал он, хрустя огурцом.
У Анания Егоровича отлегло на сердце. Он встал:
— Тогда с утречка. Прямо под гору.
— Можно, можно, — снова повторил Серафим Иванович. — А у меня к тебе тоже просьбишка. Парню-то моему черкни справку.
— Насчет справки в правление обращаться надо, — сухо сказал Ананий Егорович. — Оно решает.
— Ну, это, положим, другим сказывай. У меня тоже правленье.
— Интересно ты рассуждаешь. Парню твоему справку, другому справку, а кто в колхозе работать будет?
— Я думаю, — сказал Серафим Иванович, очень четко выговаривая каждое слово, — я думаю, меня бы можно уважить. С двадцать девятого член партии — много таких в деревне? Имею право одного сына выучить?
Сам знаешь, по ноиешним временам ученье — основа жизни.
Стоит ли дальше разговаривать? Нет, такого, как Яковлев, словом не прошибешь. У него, видите ли, особые заслуги… Он, видите ли, старый член партии. И уже не он Советской власти, а Советская власть должна ему служить.
На всякий случай, берясь за дверную скобу, Ананий Егорович еще раз напомнил:
— Значит, договорились? Завтра выйдешь.
— Выйду.
„Не выйдет“, — решил про себя Ананий Егорович.
Все кипело в нем. Там, в райкоме, считают: двадцать пять коммунистов в „Новой жизни“. Могучее ядро. Да, на бумаге могучее. А на деле? Восемь — девять пенсионеров, семь учителей, председатель сельсовета, секретарь, лесничий, председатель сельпо с бухгалтером, председатель лесхимартели… А кто непосредственно работает в колхозном производстве? Кто живет, кормится от него? Да ведь это видимость одна, все та же показуха. Ну вынесет парторганизация решение. Правильное решение. А кто выполняет? Все тот же председатель да два — три бригадира.
А остальные в стороне. У них свои объекты. Вот и получается — они в партийной организации вроде советчиков, вроде консультантов. Нет, приедет Исаков из райцентра (того вызвали на райком с отчетом о наглядной агитации — самое подходящее время!), и он, Ананий Егорович, поставит вопрос ребром. Так дальше нельзя.
XI
Петуня — бульдозер
Ходить ли к Петуне Девятому?
Усадьба Девятого на отшибе, за деревней, у поскотины, и, чтобы попасть туда, надо спуститься под гору, перейти ручей.
Ананий Егорович посмотрел на дорогу, разбитую, разъезженную, залитую красной глиной, прислушался к шуму ручья под горой. А может, не стоит ему шлепать по этой грязищи?
Петуня, согласно колхозной документации, — нетрудоспособный. Ему этой зимой пошел шестьдесят седьмойпомнится, был такой разговор в правлении. Но, с другой стороны, кому не известно, что в деревне нет другого человека, равного ему по силе, — не зря же его прозвали Петуня — бульдозер! Прошлой осенью, например, на выгрузке баржи старик таскал сразу по два мешка муки (чтобы побольше заработан») — это Ананий Егорович видел сойственными глазами. Видел он и то, как Петуня управлялся на пожне с меткой сена. Напарник его, молодой мужик, так и сяк вертится возле стога — весь мокрый, дышит как загнанная лошадь, а этот не торопится: то на солнышко глянет, то к сену принюхается, то опять к копне с вилами примеряется — и с той, и с другой сторогы подойдет. Только вдруг заметишь: оторвалась копна от земли и полезла на стог.
Ананий Егорович как-то спросил:
— Откуда у тебя сила такая, Петр Никитич?
— Сила-то? А, надо быть, порода такая. Опять же мы, Девятые, чаю не пьем.
— А чай, что же, вредит силе?
— Размывает. С водой сила из человека уходит.
Была еще одна причуда у Девятого: раз в неделю он отдыхал. И тут хоть лопни — Петуня ни с места! Правда.
в колхозе считались с этим — ведь в обычные дни Петуня ломит за четверых. А вот вскоре после войны, когда он попал на лесозаготовки, с ним обошлись круто: за невыход на работу в ударный месячник Петупю судили. Но и вернувшись издалека, Петуня остался верен себе.