Великие голодранцы (Повесть)
— Вчера требовалось, а сегодня не требуется?
— Вчера требовалось, а сегодня нет, — раздраженно подтвердил я. — И вообще… Не нуждаемся. Ясно?
Клавдия пожала плечами и наморщила лоб.
— Ну что ж. Была бы оказана честь. — И вдруг потупилась, словно чего-то смутившись. — А еще вот что. Насчет Есенина. Вчера я сказала неправду. Мне неизвестно, был ли он богат. Скорее — наоборот. Но душа у него была богатая. Потому-то он и писал так… — И протянула мне голубой томик. — Возьми. Я уже прочла. Да ну же, бери!
Ребята смотрели на меня во все глаза. А я глупо молчал и не знал, на что решиться. Принять подарок или отвергнуть? Все же любовь к книге взяла верх, и я робко принял томик.
— Спасибо… А только зря… Я бы мог купить…
— Пожалуйста, читай, — сказала Клавдия. — Мне она не нужна. В городе у меня есть такая. Можешь совсем оставить. На память…
И кивнула ребятам, продолжавшим молча глазеть на нее. Показалось, она снова назовет нас великими голодранцами. Но она ничего больше не сказала и, шурша розовым платьем, вышла.
Когда за окнами проплыла ее фигура, Сережка Клоков спросил, с какой это просьбой я обращался к мельнику. Придумывать небылицу было стыдно, и я признался во всем. Точно оглушенные, ребята растерянно глядели на меня. Потом Прошка Архипов сердито произнес:
— Ну и ну! Скажи кто другой, не поверил бы. Непостижимо!
— Лучше украсть, чем лезть к кулаку за подачкой, — проворчал Илюшка. — Меньше позора.
— Нет, нет! — взволнованно воскликнула Маша. — И то и другое плохо. Даже противно! Но протягивать руку кулаку… Просить подаяния…
Негодовали все. И поносили меня на чем свет стоит. Идти за помощью к кулаку! Да еще к какому кулаку-то! К тому самому, с каким только что пришлось сразиться!
— А зачем поперся-то? — не унимался Прошка Архипов. — За бревном каким-то. Ххха! Узнай люди — проходу не будет. Скажут: болтуны желторотые. Трубят о классовой борьбе, а к тому же классовому врагу за выручкой лезут.
Я понимал их возмущение и все же защищался. Мало ли еще приходится обращаться к богатеям? Почти вся беднота в кабале у них. Но никто же не осуждается. А тут всего-навсего бревно. Пустяковая мелочь.
— Дело не в мелочи, а в принципе, — сказал Володька. — И за бедноту не надо прятаться. Ты ж обращался к Комарову не от себя, а от комсомола. И поставил комсомол перед кулаком на колени.
— А видали, как эта птичка всучила ему подарок? — подбавил жару Илюшка. — Пожалуйста… На память… — И впился в меня черными, сверлящими глазами. — На какую память? Что промеж вас было? О чем ты должен помнить?..
Чаша переполнилась через край, и я перешел в атаку. Да, я ходил к мельнику не от себя, а от комсомола. Но просил то, что принадлежит народу. Даже мог не просить, а требовать. И недалеко время, когда мы потребуем у него куда больше. Так что в таком обращении нет ничего дурного. Что же касается подарка Клавдии, то тут они и совсем неправы.
— Гляньте на нее, — показал я на голубенькую книжку, в которую уже уткнулся Сережка Клоков. — Это же советская книжка. Советским поэтом написанная. Так что ж в ней опасного? Только то, что дала ее дочь мельника? Да и при чем тут я? Мало ли что взбредет ей в голову? А между нами ничего не было. И быть не могло. И помнить о ней я не собираюсь…
Восторженный выкрик Сережки прервал спор:
— Слушайте! Про нас написано. Честное слово!..
И он прочитал с радостным выражением:
Друзья! Друзья!Какой раскол в стране,Какая грусть в кипении веселом!Знать, оттого так хочется и мне,Задрав штаны,Бежать за комсомолом.Голубые глаза Сережки светились, будто он поймал жар-птицу.
— Слыхали, а? Правда, здорово, а? Просто чудесно, а?..
И принялся снова читать. Чистый и ясный голос его звенел, переливался в большом зале. А мы слушали и успокаивались. Вот улыбнулась Маша Чумакова. Улыбнулась тепло, радостно. Просветлел и Володька Бардин. И взмахом головы забросил назад чуб свой завидный. Андрюшка Лисицин ближе придвинулся к Сережке, заглянул в книжку, точно не доверяя. И когда тот перевертывал страничку, задушевно сказал:
— Складно. Прямо песня…
Есенин утихомирил ребят. И все же они не забыли обо мне. И строго запретили обращаться к врагам за помощью.
*Лобачев был один в комнате. Я принялся рассказывать о проделке Илюшки и Митьки. Рассказывал без жалости и преувеличения. Все, как было, и ничего лишнего.
Лобачев слушал молча. Запавшие глаза его сужались и темнели. А скулы то и дело вздувались, будто он не только слушал, а и пережевывал новость.
Но глаза его снова широко открылись, когда я сказал, что ночью свая будет возвращена на место. Казалось, это удивило его больше, чем кража.
— Мы задали им перцу, Илюшке и Митьке, — рассказывал я, стараясь угадать, как отнесется ко всему этому председатель сельсовета и секретарь партячейки. — И предложили проделать все в обратном направлении. Конечно, это будет нелегким делом, но они сами виноваты во всем…
Лобачев встал и грузно зашагал по комнате. Он непривычно волновался. Схваченные за спиной руки перебирали пальцами.
— Сук-кины сыны! — наконец произнес он. — Что придумали. У самих же себя стащили. Одно за счет другого. И правильно, что задали им перцу. Так и надо стервецам… — Он посопел и добавил: — А насчет того, чтобы возвратить дубок… Это тоже правильно. Но… Раз уж так получилось… Да и вам же требуется… Не останавливать же работу в клубе из-за одного бревна… Поэтому ладно уж… Оставьте дубок у себя. И поскорей кончайте с клубом. А мы обойдемся. Выпросим у лесничего лишний. Придумаем что-нибудь и выпросим…
Трудно было сдержать радость. И все же я, как положено деловым людям, рассудительно заметил:
— Это нас здорово выручит. И настроение ребят поднимет. Вот только опасаюсь…
Лобачев снова остановился и с удивлением взглянул на меня:
— Чего опасаешься?..
Я выдержал его взгляд и даже помычал перед тем как ответить.
— Как бы история не просочилась. Узнают люди…
— Да, да! — подтвердил Лобачев. — Узнают люди, и лопнет ваш авторитет, как мыльный пузырь. И тогда, чтобы восстановить доверие…
— Вот этого боюсь, — сказал я, обрадовавшись, что Лобачев серьезно отнесся к моим словам. — У себя-то мы приняли меры. Ребята будут молчать до могилы.
— Ну, если ребята будут молчать, тогда чего же опасаться? — сказал Лобачев, усаживаясь на свое место. — Уж не думаешь ли ты, что я проболтаюсь?
— Нет, нет! — смутился я. — Но…
— Оставьте дубок у себя, — сказал Лобачев, принимаясь за какие-то письма. — И поскорей кончайте дело. Об остальном мы позаботимся сами…
Обратно я шел так быстро, как не ходят, пожалуй, и иноходцы. Я бы даже пустился в рысь, если бы не мешало положение. Какой ни на есть, а все же руководитель. Приходилось сдерживаться. И отказываться от мальчишеских привычек. Да, да, мальчишеских. Давно ли я гонял взапуски со сверстниками? И не было никого, кто обогнал бы меня. А теперь приходится обдумывать каждый шаг. Время шло, и детство уплывало в прошлое. Кончался семнадцатый. Наступит страдная пора, и сравняются они, семнадцать. Мать говорила, что как раз в ту пору нашла меня под снопом. Вязала на помещичьем поле и нашла. И мне всегда представлялось, как вырос я вместе с рожью. Уже давно знал, что это не так, а с представлением таким не расставался. Почему-то хотелось думать, что не мать, а сама земля родила меня.
Вспоминалась ребячья критика за обращение к мельнику. Да, конечно, они правы. Это не намного лучше воровства. Клянчить у врага помощи. В камере я говорил Комарову, что на сделку не пойдем. А вчера решился на такую сделку с собственной совестью. А почему так получается? С ребячеством еще не совсем покончено. К тому же опыта нет и знаний маловато. Значит, ума надо набираться, к людям прислушиваться. И быть честным всегда и во всем. Подумав так, я невольно покраснел, загорелись уши и щеки. Болтаю о честности, а только что поступил бесчестно. Об Илюшке и Митьке рассказал, а о себе умолчал. А почему? Забыл? Другие — на языке, а сам — в сундуке? Чужой котух протух, а свой — золотой?