Нарушенный завет
Симадзаки Тосон
Нарушенный завет
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ
Когда я узнал, что мой роман «Нарушенный завет» переводят на русский язык и русский читатель получит возможность с ним познакомиться, я почувствовал большую радость.
В течение долгого времени все мы, японские писатели, занимали обособленное положение. За редкими исключениями японская поэзия, драма, роман оставались неизвестными и в России и в западноевропейских странах. Нам казалось, что в силу своеобразия японского языка и письменности у нашей литературы пет перспектив проникнуть в другие страны. Понятно, эта обособленность ни в коей мере не была для пас желательной. Мы так хотим знать вашу страну, знать Западную Европу, но без путей для взаимного обмена чувствами и мыслями что же из одного этого желания может выйти? Мы хотим, чтобы то, о чем мы думаем, то, что мы чувствуем, стало более известно людям других стран, чтобы наша литература подвергалась более вдумчивой критике.
«Нарушенный завет» — мое раннее произведение. Этот роман я написал в 1904–1905 годы. Тысяча девятьсот четвертый год, год начала японо-русской войны, наверно, связан у русских читателей со многими воспоминаниями. В то время я жил — в горной провинции Синано. Здесь я и начал писать роман.
«Нарушенный завет» рисует картины жизни касты «эта» — японских париев, которые с падением феодализма подлежали уравнению в правах с остальным населением. Теперь эта именуются «новым народом» — синхэнмин. Однако, хотя по названию они «новый народ», по существу эти люди и по нынешний день остаются среди нас па положения древних париев.
Я хочу обратить внимание также и на то, что наша новая литература уже имеет за собой сорокалетнюю историю. Мне хотелось бы, чтобы мои русские читатели не упустили из виду следующее. Новая японская литература зародилась еще до движения за объединение разговорного и книжного языков. До той поры она была настолько скована стеснительными законами и правилами, что писать литературные произведения тем же языком, которым пользуются в обыденной жизни, не допускалось. Это движение за объединение разговорного и книжного языков освободило нашу литературу от архаических пут. Я считаю, что знакомство с этим фактом — одно из самых важных условий для понимания возникновения и развития нашей новой литературы.
Мне еще очень многое хотелось бы сказать, но всего ведь не скажешь! В заключение, представляя себе те трудности, с которыми пришлось столкнуться при переводе моего романа, я приношу свою глубокую благодарность переводчице.
20 февраля 1930 года,
Токио.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
При храме Рэнгэдзи имелись жилые помещения, которые сдавались внаём. Сэгава Усимацу, внезапно задумав переменить жильё, решил снять там комнатку — угловую, в мезонине боковой пристройки. Рэнгэдзи — один из двадцати храмов города Иияма, что в уезде Симо-Миноти провинции Синано. Это старинный храм, принадлежащий к буддийской секте Синею. Из окна мезонина, слегка скрытого листвой большого дерева гинкго, открывается вид на часть города Иияма. Как и подобает главному в этой провинции местонахождению буддийских святынь, этот маленький городок — живая старина, ведь весь он — от непривычной, характерной лишь для севера постройки домов с их дощатыми крышами и навесами, защищающими зимой от снега, до виднеющихся там и сям вышек храмов и верхушек деревьев, — кажется окутанным дымом курений. Особенно ясно из окна было видно белое здание начальной школы, где теперь служил Усимацу.
Усимацу решил переменить квартиру из-за того, что в пансионе, где он жил последнее время, произошла весьма неприятная история. В самом деле, если бы не дешёвый стол, никого не прельстила бы такая комната, как эта. Стены её, оклеенные обоями, потемнели от копоти. Ниша с простенькими полочками, дешёвое бумажное какэмоно [1] да старая жаровня — вот и всё, что составляло убранство комнаты: всего лишь тихая, уединённая келья. Зато она вполне гармонировала с душевным состоянием Усимацу и действовала на него как-то успокаивающе.
А в пансионе произошло вот что. Около полумесяца назад из уезда Симо-Такаи в Иияму прибыл в сопровождении слуги некий Охината; по всему видно было, что это человек богатый. Он приехал лечиться и остановился у них в пансионе. Его сразу же поместили в клинику. Так как он был человек со средствами, палату ему отвели первоклассную, и когда он, опираясь на плечо сиделки, прохаживался взад и вперёд по длинному коридору больницы, его состоятельность ни у кого не вызывала сомнений. И вот однажды кто-то, видно из зависти, сболтнул: «Он — «этa». Сразу же слух об этом разнёсся по всем палатам; больные забегали, заволновались, в больнице поднялся переполох. «Вон его! Сейчас же пусть убирается, немедленно!» — требовали больные и грозились немедленно покинуть клинику. Главному врачу стало ясно, что никакими доводами этот расовый предрассудок не сломить. И вот как-то вечером, под покровом темноты, Охинату вынесли на носилках из больницы и доставили обратно в пансион. Главный врач стал каждый день навещать больного. Но тут запротестовали в пансионе. На днях Усимацу, придя после службы усталый домой, застал в пансионе суматоху. Отовсюду неслись крики: «Позвать хозяйку! Он нечистый, он нечистый!» Постояльцы безо всякого стеснения изливали потоки бранных слов. «Как они смеют! Почему нечистый?» — внутренне возмущался Усимацу; втайне он глубоко сочувствовал Охинате, он негодовал, видя, как обращаются с этим больным, как не признают его за человека; он думал о несчастной судьбе «этa», — Усимацу сам был «этa»…
Внешне Усимацу мог вполне сойти за чистокровного северянина, уроженца Синано, одного из тех, кто вырос среди скал Саку или Тиисагаты. Он с отличием кончил учительскую семинарию в Нагано и получил диплом учителя, когда ему исполнилось двадцать два года. В самый расцвет молодости окунувшийся в жизнь, он и попал прямо в этот городок. За прошедшие с тех пор три года Усимацу приобрёл здесь репутацию старательного молодого учителя, а что он «этa», что он «синхэймин» — никому и на ум не приходило.
— Когда же вы переберётесь? — прервал размышления Усимацу голос жены настоятеля храма, неслышно вошедшей в комнату. Она стояла перед Усимацу, облачённая в светло-коричневое хаори с вытканными на нём гербами и перебирала тонкими белыми пальцами чётки. Ей было лет под пятьдесят; по манере разговаривать чувствовалось, что эта непостриженная монахиня, которую все здесь почтительно называли «окусама», [2] в прежние времена получила кое-какое образование; была она, видно, немного знакома и со столичной жизнью. Она стояла в ожидании ответа, всем своим видом показывая готовность услужить постояльцу, и по привычке тихо бормотала молитву.
Усимацу раздумывал. Ему хотелось сказать: «завтра», даже «сегодня вечером», но, чтобы переехать, требовались деньги, а их у него не было. В самом деле, нельзя же было принимать в расчёт те жалкие сорок сэн, которые лежали у него в кармане. На сорок сэн не переедешь. Ведь надо ещё и расплатиться в пансионе, а жалованье будут давать не раньше, чем послезавтра. Так что волей-неволей переезд пришлось отложить.
— Вот что, я перееду послезавтра, к вечеру. Хорошо? — решился наконец он.
— Послезавтра? — протянула жена настоятеля и с удивлением посмотрела на Усимацу.
У него в глазах вдруг отразилось беспокойство.
— Что же странного в том, что я перееду послезавтра?
— Ведь послезавтра двадцать восьмое. Не то чтобы странно, но я думала, что вы поселитесь у нас уже с начала будущего месяца.
— Да, вы совершенно правы. А всё оттого, знаете, что я так внезапно решил переехать, — с равнодушным видом бросил Усимацу и поспешил переменить тему разговора. Происшествие в пансионе глубоко взволновало его. Он стал бояться отвечать на расспросы и рассказывать о случившемся. И вообще, если речь заходила об «этa», Усимацу всегда старался уклониться от разговора.