Нарушенный завет
— Наму амида… [3] — прошептала про себя женщина и не стала больше ни о чём расспрашивать.
Когда Усимацу вышел из храма, было уже пять часов. Усимацу пришёл сюда сразу же после окончания уроков, не успев переодеться. Поношенный европейский костюм, изрядно перепачканный мелом, под мышкой завёрнутые в цветной платок тетрадки и книги, на ногах гэта, у пояса пустая коробка для завтрака — он был явно смущён своим видом; такое же чувство испытывают на людях и многие рабочие. Когда он возвращался к себе в пансион на улице Такадзё-мати, крыши домов, мокрые от осеннего дождя, ярко блестели в лучах вечернего солнца; улицы были полны людей. Одни останавливались и глядели вслед Усимацу, другие тихо шептались, указывая на него глазами. Были и такие, кто смотрел на него с нескрываемым презрением. «Кто это там бредёт? А, учитель!» — можно было прочесть на их лицах. При мысли, что среди этих людей есть отцы и братья вверенных ему учеников, Усимацу испытывал чувство унижения и гнева; внезапно ему стало не по себе, и он ускорил шаги.
Книжная лавка на главной улице открылась недавно. Снаружи, чтобы привлечь внимание прохожих, были вывешены написанные жирным шрифтом объявления о новых поступлениях. Усимацу бросилось в глаза название книги, о выходе в свет которой он уже знал из газет и с нетерпением ждал, когда она появится в продаже. Это была «Исповедь». В объявлении было указано имя автора — Иноко Рэнтаро и даже цена. При виде этого имени у Усимацу часто забилось сердце, он остановился. В лавке толпились несколько подростков, видимо, искавших какие-то новые журналы. Усимацу несколько раз прошёлся мимо лавки, засунув руку в карман своих потёртых брюк и тихонько позвякивая монетами. Раз в кармане есть сорок сэн, книгу, во всяком случае, можно приобрести. Но если он купит сейчас книгу, то останется совсем без денег. А ведь ему надо подготовиться к переезду. Эти соображения на короткий миг удержали Усимацу у входа в магазин, он повернул было обратно, но потом вдруг быстро проскользнул за шторку, взял книгу и стал её рассматривать. Книга была напечатана на грубой европейской бумаге, на жёлтой обложке надпись: «Исповедь». То, что у книги такой простой, незатейливый вид, не случайность: ведь она должна попасть в руки бедняков, а, кроме того, это в какой-то степени говорит и о её содержании. О, в наш век, когда молодёжь обо всём узнаёт из книг, возможно ли не прочесть такой книги, не познакомиться с ней молодому человеку в возрасте Усимацу, — в возрасте, которому неведомо чувство насыщения! А познание — это своего рода голод. В конце концов Усимацу выложил свои сорок сэн и стал обладателем желанной книги. Хотя это были его последние деньги, но жажда души оказалась сильней разумного расчёта.
С «Исповедью» в руках, полный душевного томления, Усимацу быстро зашагал к дому. Погруженный в свои мысли, он не заметил шедших ему навстречу школьных коллег. Один из них — Цутия Гинноскэ, с которым Усимацу дружил ещё в учительской семинарии; другой, совсем молодой человек, был только что назначен младшим учителем в их школу. Уже по тому, как не спеша они брели по улице, было видно, что они просто гуляют.
— Сэгава-кун, [4] ты только возвращаешься домой? — воскликнул Гинноскэ. — Что так поздно?
Гинноскэ, всегда прямодушный и дружески расположенный к Усимацу, сразу же заметил необычное выражение его лица: глубокие, всегда такие живые глаза Усимацу сейчас были полны грусти и затаённой тревоги. «Он, видно, нездоров», — думал про себя Гинноскэ, слушая рассказ Усимацу о том, что он ходил искать комнату.
— Опять ищешь? Ну и часто же ты меняешь квартиру! Ведь совсем недавно ты переехал в пансион, — искренне удивился Гинноскэ и добродушно рассмеялся. Но тут он заметил книгу в руках Усимацу. — Что это у тебя? Покажи!
Сунув тросточку под мышку, Гинноскэ протянул руку.
— А это… — со смущённой улыбкой подал ему книгу Усимацу.
— «Исповедь», — сказал младший учитель и, подойдя ближе, тоже взглянул на книгу.
— Ты по-прежнему увлекаешься писаниями Иноко, — заметил Гинноскэ, то рассматривая жёлтую обложку, то приоткрывая книгу и перелистывая страницы. — Да, да, я в газетах недавно читал объявление… Так вот она какая! Совсем невзрачная книжонка!.. Право, можно подумать, что Иноко для тебя куда больше, чем просто любимый писатель. Ты прямо-таки кумира из него сделал! Очень уж часто ты о нём говоришь, — рассмеялся Гинноскэ.
— Что за чепуха, — натянуто улыбаясь, возразил Усимацу и взял у него книгу.
Всё вокруг постепенно заволакивал вечерний туман, он всё больше и больше сгущался. Над домами стлался дым вечерних очагов. Там и сям зажигались огни. Сообщив, что послезавтра он перебирается в Рэнгэдзи, Усимацу простился с приятелями. Пройдя немного, он обернулся: Гинноскэ стоял на углу и смотрел ему вслед. Усимацу прошёл ещё полквартала и снова оглянулся: ему показалось, что оба товарища всё ещё стоят на том же месте, хотя всё вокруг утонуло в сумеречной дымке.
Когда Усимацу вышел из Такадзёо-мати, где находился его пансион, окрестности огласились звоном колоколов: в храмах началась вечерняя служба. Возле самого дома он вдруг услышал предостерегающие крики носильщиков, которые, освещая себе фонарями дорогу в сгустившейся темноте, выносили из дома носилки. «А, это, наверно, тайком уносят того богача!» — с горечью подумал Усимацу. Он остановился и молча стал присматриваться, пока не убедился в этом окончательно, узнав сопровождавшего носилки слугу. Хотя они жили под одной крышей, Усимацу ни разу не случалось видеть самого Охинату; он встречал только его слугу — человека огромного роста и притом неизменно с лекарствами в руках. Теперь этот великан, чуть ли не подпиравший своей головой небо, подоткнув полы кимоно, деловито распоряжался носильщиками, переносившими его господина, и всячески оберегал его покой. Презираемый всеми, возможно, даже и своими соплеменниками, не подозревая, что стоящий рядом Усимацу одного с ним происхождения, Охината с боязливым видом слегка поклонился ему и проследовал мимо. У ворот послышался смущённый голос хозяйки:
— Будьте здоровы! Выздоравливайте!
Из пансиона доносился шум. Постояльцы дружно возмущались, негодовали, нарочито громко бранились.
— Благодарю вас. Будьте осторожны! — повторила хозяйка, подбегая к носилкам.
Охината ничего не ответил. Носилки тронулись. Усимацу провожал их глазами.
— Что, получил!
Это был заключительный победный клич жильцов.
Когда Усимацу, бледный от волнения, вошёл в пансион, постояльцы всё ещё толпились в длинном коридоре. Словно не в состоянии справиться с возбуждением, одни шагали, потрясая кулаками, другие топали ногами по дощатому полу, а кто-то спешил посыпать порог дома солью. Хозяйка принесла кремень и со звоном высекла искры, — вот, мол, очистительный огонь.
Жалость, страх, тысячи других чувств вспыхивали и гасли в душе Усимацу. Он размышлял об участи этого богатого человека, изгнанного из клиники, выброшенного из пансиона, терпящего жестокое обращение, опозоренного и теперь безропотно удалившегося неизвестно куда… Как, должно быть, страдал сейчас от душевной боли и горьких слёз этот человек! Судьба Охинаты была судьбой всех «этa». А значит — и Усимацу. Годы учёбы в учительской семинарии в Нагано, а потом службы в этом городке прошли для Усимацу безмятежно, он жил как все обыкновенные люди, не ведая никаких опасностей и страхов…
Ему вспомнился отец. Он обитал у подножия горы Эбосигадакэ, пас скот и вёл одинокую, почти отшельническую жизнь. Перед глазами Усимацу встало горное пастбище, маленькая пастушеская сторожка.
— Отец, отец! — тихо воскликнул он, шагая взад и вперёд по своей комнате. На память ему пришли слова отца.
Когда Усимацу немного подрос, отец, серьёзно обеспокоенный будущим своего единственного сына, частенько и подолгу беседовал с ним, рассказывал разные истории. Именно тогда он поведал мальчику об их происхождении. Он объяснил ему, что в противоположность большинству «этa», обитающих на побережье Токайдо, их семья происходила не от иноземцев — корейцев, китайцев, русских и других пришельцев, прибитых морем с каких-то неведомых островов, — а от беглых самураев, и что бедность, а не преступление превратила их в «этa». Отец всячески внушал ему, что единственная надежда, единственный путь выбиться в люди и сносно жить — скрывать своё происхождение. «Что бы тебе ни пришлось вытерпеть, с какими бы людьми ни довелось иметь дело, ни в коем случае не открывай, кто ты. Помни: если ты в гневе или отчаянии забудешь это предостережение, ты тотчас же будешь выброшен из общества». Так наставлял его отец.