Вожделенное отечество
На сером фронтоне клуба "Знамя труда" была вытесана барельефная композиция: по одну сторону — "работники всемирной" — мужественные, мускулистые, с молотками и знамёнами, а по другую — пузатые, монстрообразные "паразиты" в цилиндрах, обречённые на истребление диктатурой пролетариата.
Так и впечаталось с детства: что пролетариат — это начальство, а диктатура — когда они делают, что хотят.
Во всех подвальных зарешеченных оконцах виделись мне паукообразные капиталисты и помещики, прикованные цепью к стене, пожизненно выполняющие общественно-полезный труд. И мы, первоклашки, со страхом припав к очередному подвалу и у гукну в, опрометью бросались прочь от этого логова буржуев.
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала.
Меня поражала документальная подлинность этой песни. В американской армии разведка до сих пор называется "cavalry"— кавалерия.
И ещё привлекательная фигура "буржуя" — в цилиндре, фраке, с тростью. Его рисовали на плакатах, он остался неизменным персонажем оперетт, ради него вспоминаются события гражданской войны. Чаплин — тот же мелкий, опустившийся буржуа.
И — тоска по мужику, бывшему существеннейшей частью жизни России.
Когда отец напряжённо думал, мучительно билась жилка на правом виске, чуть пониже осколочного ранения, и этот комок умной плоти, рождавшей мысль, повреждённой войной, а потому обречённой на приливы боли, бледно-розовой, чуть прикрытой прядью поседевших волос, трепетной, был неслышным укором легкомыслию моей жизни.
Мне представился дом, внутренние стены которого были вынесены вовне: с картинами, портретами родных, может быть, даже иконами. Обои были снаружи. Внутренние и внешние стены, иными словами, ничем не различались между собой.
И другой дом, где внешние стены были внутри, там был и внутренний дворик.
И мне вспомнился трубач Миша, у которого как будто вовсе нет внутреннего плана бытия, а есть только внешний, как отражатель, с его поверхностными, мгновенными репликами-реакциями, заезженными, вульгарными шутками, — все это только снаружи, а внутри — лишь жидкости да слизи: кровь, моча, сперма, жёлчь, слюна, желудочный сок; может быть, и слезы, хотя в это не верится. Мыслей там нет, только мозги: кашевидная, слизистая масса. Ну, и ещё знание нот — он ведь трубач.
И ещё вспомнилась Люда, у которой словно бы нет внешнего плана бытия, а есть только внутренний, и она от этого чувствует себя неловко, и больно ушибается там, где не ушибётся никто, и движется как-то скомканно, боком — от отсутствия формы, и делает все не в такт, потому что вся — внутренняя — наружу — без обёртки.
Я думаю о тех людях, из которых складывается мой автопортрет. Они отражаются в моих глазах, как и дома, события. Ведь единственная реальность — человеческая душа, сознание, все существующее существует в нашем сознании. Все, что я знаю, что есть в моей памяти и душе, и составляет мой автопортрет.
Вспоминаются кондукторши в мёрзлых тамбовских автобусах — горластые, в матерчатых перчатках с отрезанными пальцами, чтобы легче считать медяки. Одна из них, с вострым и добрым дегенеративным лицом, никогда не брала с меня денег. Деньги тогда были дробные, со многими десятичными долями, которые теперь не учитываются.
Возле кондукторши была электрическая печка, о которую она грела пальцы, обжигая их после морозной гремящей мелочи. Мы дышали на пятаки и придавливали их к окну, протаивая стеклянную полынью, через которую виднелась улица.
Дикторшу дядя Слава фамильярно называл Ниночкой Шиловой. Говорили, что у неё один глаз стеклянный: выбодала рогом корова на ВДНХ. И все женщины страны не слушали сообщений, а только гадали, какой глаз стеклянный — левый или правый.
Ещё все удивлялись, когда диктор Балашов, облысевший, стал вновь волосеть, покрывшись лёгким пушком, а потом и буйной пенистой шевелюрой. Одни говорили, что у него парик, а другие — что волосы настоящие, которые ему вырастили в Париже.
Были популярны куплеты:
Римский папа грязной лапой
Лезет не в свои дела.
И зачем такого папу
Только мама родила?
И ещё:
Дяде Сэму за гроши
Продал душу Чан Кай-ши.
И теперь его душа
Уж не стоит ни гроша.
Дядя Сэм изображался с бородкой, в цилиндре. Он часто клал ноги на стол.
На смену сталинскому зачёсу назад, выражающему стремление общества вперёд и выше, пришла косая чёлка с пробором, отразившая либерализацию общества.
Помню литературные вечера в редакции молодёжной газеты, столь густо увешанные табачным дымом, просто устланные им, что забывалось, ради чего, собственно, здесь собираются, и казалось, что главным делом является именно курение — такое себе каждение богу прозы и поэзии, еженедельный ритуал.
Комическое впечатление производила "госпожа Хрущёва" — знаменитая Нина Петровна — толстая, сияющая, слегка смущённая вниманием. На званых международных вечерах они с супругом являли собой торжество демократии, вероятно, шокируя аристократов простецкими манерами.
Тогда и появились звонкие, бойкие "мальчики" с баскетбольными сумками, ни в чем не схожие с молодогвардейцами и обходившие стороной покорителей целины. Им чужды были манерные "стиляги", разоблачённые журналом "Крокодил" и подвергнутые, подобно овцам, стрижке в отделениях милиции бравыми ребятами из бригадмила.
"Мальчики" были спортивны, ироничны и ориентированы на дикий, полный опасностей и приключений Запад. Их духовным отцом был Хемингуэй, пророком — Ремарк, предтечей и кумиром — Уолт Уитмен.
Все они, от причёски и кед, от ковбоек до взглядов на жизнь — чистых и распахнутых всем ветрам — были американцами. Их культивировала, преподносила, пачками пекла катаевская "Юность" — "детей Флинта"; — раскованные, длинноногие, столичные, воспитанные едва ли не по доктору Споку, они сами себе казались надеждой нации. Вот только слегка мешали старики (не "старички" Хемингуэя, а настоящие — "кони" или "танки"), оставалось терпеливо дождаться, когда они сами отомрут.
Молодые "старички" (или "мальчики", или "сердитые молодые люди") носили хемингуэевские бороды, драные свитера и только-только появившиеся облезлые джинсы. Они не расставались с походной гитарой, ночевать предпочитали в палатке, у костра, пили кофе без сахара в молодёжных кафе (которые позднее переродились в гадюшники для проституток, фарцовщиков и воров).
Всюду стали вспыхивать голубые и прочие "огоньки" с чтением стихов, игрой на саксофоне, бурными дискуссиями.
Зашевелились модернисты, в особенности живописцы, получившие остроумное наименование "тля" .
Особенные надежды связывались у всех с покорением космоса.
Законодателем моды стал Фидель Кастро. Со всех обложек всех иллюстрированных журналов смотрело его мужественное дружественное лицо, обрамлённое толстовской бородой. Высокий, бравый военный, он являл разительный контраст с низеньким, круглым, штатским Никитой Сергеевичем.
Рассказывали, что однажды Хрущёв посетил выставку московских художников и сказал речь, в которой были такие знаменательные слова: "А кому у нас не нравится, пусть уезжает отсюда к эбене матери". Американцы как будто записали эту речь на плёнку, вырезали кусок со знаменательной фразой, склеили его кольцом и запустили через "Голос". И все могли в течение сколько угодно долгого времени слушать знакомый по бесчисленным выступлениям голос вождя, повторяющий исторические слова: "А кому у нас не ндравится, пусть уезжает, — (или убирается — не помню точно), — отсюда к эбене матери".