Девичье счастье (СИ)
От обиды, от жалости к себе, от осознания полной несправедливости происходящего я неожиданно разрыдалась. Разрыдалась громко, в голос, ругая себя, на чем свет стоит — и одновременно страшно жалея и себя, и беднягу Герберта. Меня разрывало от необходимости чего-то, я и сама пока не понимала, чего, щеки горели, тушь давно потекла по лицу — выглядела и чувствовала я себя ужасно. Герберт кинулся ко мне, а я продолжала всхлипывать, уткнувшись носом ему в грудь. Он понял мгновенно, что я все знаю. Глупая, глупая девчонка! Дура!
Герберт молчал. Я подняла на него свое заплаканное лицо.
— Почему ты ничего мне не сказал? — спросила я, шмыгая носом. — Почему позволял вить из себя веревки?
— Неужели мои слова изменили бы что-либо? — он слабо улыбнулся. — Когда я встретил тебя в клубе, я не знал о тебе ничего, кроме твоих стихов и того, как ты их читала. И я подошел, потому что не мог не подойти, а через пару недель уже готов был свалить тебе свое чувство, как снег на голову. И тут ты рассказала мне о Марселе, и ты была так счастлива, что я не мог позволить себе разрушить твое счастье своим нелепым признанием. Я был — и есть — так отчаянно влюблен в тебя, что удел друга и брата в какой-то степени удовлетворял меня. Лучше так, чем не видеть тебя и ничего о тебе не знать, не иметь возможности даже поговорить с тобой.
Теперь он смотрел прямо мне в глаза — такой печальный, красивый и будто смирившийся. Два месяца! Да как я могу теперь уехать, зная правду? Как я могу его оставить? Год, целый год потраченного времени, неужели он не жалеет?
Я закрыла глаза. Жизнь всегда делилась на долгий период до Герберта и — последний год — с Гербертом. Я никогда не думала, что может быть после него — и когда теперь попыталась это представить, словно окунулась в мерзкую, обволакивающую пустоту. Я задрожала, чувствуя, что его руки все еще держат меня — так, будто никогда не отпустят. Это не могло быть правдой. Или все-таки могло? Сердце ухнуло куда-то вниз. Я открыла глаза — и поцеловала Герберта.
Он, не разжимая губ, медленно отстранился. Я уже не плакала, только смотрела на него в немом удивлении: разве не этого он так желал?
— Перестань, Нат, — его голос звучал глухо. — Так ты сделаешь только хуже, еще больнее будет тебя отпускать. Мне достаточно быть просто твоим другом, а поцелуи меня не спасут, только раззадорят чувства. И не жалей меня, я был вполне счастлив с тобой этот год — в той роли, которая мне изначально предназначалась.
Отчего-то Герберт показался мне сейчас ужасно трогательным, и я опять была готова дать волю слезам. Любить его с первого дня и не понимать, как смешно и трагично! А ведь мне действительно не приходило в голову, что я могу любить Герберта иначе, чем сестринской любовью. Он стал настолько родным и незаменимым, что признаваться ему в чувствах казалось настолько же неуместно, насколько признаваться в чувствах себе самой. Но не любить я его не могла, и эта любовь теперь действительно, как выразился Герберт, снегом свалилась мне на голову. Я смотрела на него и чувствовала, как страх медленно ползет по спине. Сказать ему? Как? Просто выпалить — и все? Да, затянула я нас в историю, похлеще индийского кино! И ведь если бы эта идиотическая ситуация с Марселем… Так, остановились. Какой к черту Марсель? Какое мне вообще теперь дело до какого-то Марселя?
Я призналась Герберту в каком-то густом мареве; было страшно и невообразимо легко одновременно. Потом он поцеловал меня — и больше не было ничего. Только осознание: он — здесь, он — мой, и у меня есть целая вечность, чтобы доказать ему свою любовь. А потом нас выгнали с выставки за неподобающее поведение (старушке-смотрительнице было невдомек, какое волшебство сейчас творилось между нашедшими друг друга дураками), и мы целовались уже на улице, щекотали друг друга, хохотали, как безумные.
— Мне нужно домой, — вдруг сказала я в какой-то момент.
Домой действительно было нужно — разбираться с безобразием, с которым давно уже следовало бы разобраться. Герберт нехотя выпустил мою руку.
— Я позвоню, обещаю, — выдохнула я, возвращая себе его руку и бережно целуя его пальцы. — Сегодня все решится, и больше никто и никогда не оторвет меня от тебя.
— Я должен сам поговорить с твоим отцом, — серьезно заявил Герберт.
— О, нет, он только разозлится, он и так-то будет вне себя. Теперь я все сделаю сама — так, как нужно. Теперь я ничего не боюсь.
Я отпустила его руку и запрыгнула в такси, улыбаясь ему в окно. Не думаю, что стоит передавать подробное содержание моей многострадальной беседы с родителями, скажу только, что мне пришлось принять крайние меры, на которые я, честно говоря, не рассчитывала, надеясь уладить все мирным путем.
На следующий день я без предупреждения помчалась к Герберту на квартиру. Вихрем взбежала по лестнице и нажала на звонок. Герберт шел к двери, казалось, целую вечность; я даже нетерпеливо притопнула ножкой. Наконец, дверь распахнулась.
— Я сбежала, представляешь? — не дожидаясь особого приглашения, я запрыгнула в квартиру. — Из дома сбежала! — повторила я, будто сама все еще не верила. — У тебя ничего горячего выпить не найдется? Я вся продрогла!
Ошарашенный Герберт не успел вымолвить ни слова, а я уже мчалась в гостиную к заветной чашке горячего чая. Сделав глоток и немного расплескав жидкость по платью (руки дрожали от невероятного волнения), я продолжила:
— Ты не представляешь, какие у них лица были, когда я заявила, что замуж за Марселя даже под страхом смерти не пойду! — я захохотала, пребывая в состоянии невиданной истеричной эйфории. — А уж какой свод ругательств я им представила, ты просто обзавидовался бы!
Свобода пьянила не хуже алкоголя; было ощущение, что я парю в паре сантиметров над землей. Герберт обнял меня как-то неожиданно крепко и прошептал на ухо: «Потанцуем?» От его близости снова закружилась голова; поцелуй на выставке вспомнился отчаянно ярко.
Мы танцевали медляк под песню Zaz и непринужденно беседовали. Если учесть, что взгляд мой бесконечное количество раз упал на его губы, непринужденность ведения диалога давалась мне очень нелегко. Сейчас, когда Герберт не был ни заправским ловеласом, ни грозой богемной тусовки, он казался трогательным и хрупким. Светлые пряди растрепались, острые черты смягчились; на лице была нежность, а в глазах — дерзость барышни, слегка приподнимающей подол платьица для своего нетерпеливого кавалера. Теперь, после моего признания, он чувствовал себя еще увереннее прежнего. Он показался мне сейчас невообразимо милым, и от этого факта меня неожиданно повело. Коленки задрожали от щемящего предвкушения чего-то доселе недоступного и неизведанного, а разум забил самую настоящую тревогу. Губы Герберта находились непозволительно близко и будоражили мое девичье воображение своей еще недавней восхитительной запретностью.