Девичье счастье (СИ)
— Брось, пока что это излишне, — Марсель тихо рассмеялся.
Мне же было не до смеха. Я все-таки не решилась идти в театр во время пребывания Марселя в городе, о чем жалобным тоном сообщила Герберту тем же вечером по телефону. Мне страшно хотелось его увидеть; все большее разочарование в Марселе жгло меня, и не с кем было им поделиться. Герберт погрустнел и во время нашей беседы мало шутил, не смеялся, как обычно, хотя и пытался меня развеселить. В моей голове уже зрела опасная мысль — мысль о разрыве. Это был неосмысленный, поспешный, опрометчивый шаг, но мне казалось, что с каждой встречей с Марселем наши отношения становятся все невыносимее. Он решил жениться, потому что давно уже подошло время обзавестись семьей, или потому, что действительно полюбил меня? А может быть, я просто была удобным, надежным вариантом — девушка из хорошей семьи, дочь проверенного человека. Мысль о том, что в браке может появиться ребенок (судя по взглядам Марселя на супружество, он бы потребовал этого от меня), приводила меня в бескрайний ужас. Чем больше я узнавала Марселя, тем сильнее мне казалось, что человека, являвшегося предметом грез шестнадцатилетней девчонки, попросту не существовало. Это другой скрывался под его личиной — жесткий, черствый, холодный. Я смотрела на него каждый раз — и не узнавала. Когда я была маленькой, он играл со мной, улыбался мне так искренне, сажал к себе на коленки, веселил, привозил подарки, кормил мороженым. И хотя на каждое Рождество он приезжал к нам с новой пассией, в свои шестнадцать я оправдывала это тем, что он просто не нашел еще той единственной. Но где теперь был прежний Марсель — добрый, нежный, отзывчивый? Неужели предвкушение обладания вскружило ему голову настолько, что он почувствовал бескрайнюю вседозволенность? Больше не нужно было притворяться ласковым и беззаботным. А ведь как я привязалась к нему в детские годы, словно котенок — к хозяину, как я была рада нашей помолвке! Я любила его, как часть нашей семьи, как уже ставшего родным человека, но мои девические восторги поутихли, а юношеская привязанность превращалась отнюдь не в страстную любовь, а в горькое разочарование. И все это, чем я так жаждала поделиться и что раньше, без сомнения, выплеснула бы на Герберта, теперь неприятно осело внутри, так и не найдя выхода наружу. Почему-то рассказывать Герберту о своих страданиях казалось теперь лишним и неуместным.
Марсель уезжал в пятницу, а в воскресенье мы с Гербертом договорились сходить на выставку. Мы не виделись уже неделю; я, не желая признаться в том даже самой себе, тосковала по его шуткам, смущенной улыбке, лукавому огоньку в глазах. Марсель был человек дела; он вечно спешил, вечно опаздывал, вечно не успевал переделать все, что значилось в его бесконечном списке; едва он заикался о работе, меня сразу начинало подташнивать. Герберт был вихрем, не задумывающимся о завтрашнем дне — и не потому, что он был человеком безответственным, а потому, что считал: невозможно успеть прожить и прочувствовать сегодняшний день, если всеми силами торопиться вступить в завтрашний. Да, у него был университет, был литературный клуб, большинство свободного времени он проводил за написанием чего-либо, но он никогда не боялся чего-то не успеть или не доделать, и в любой момент мог сорваться, куда глаза глядят.
И вот, наступило долгожданное воскресенье. Я отчего-то страшно разволновалась, с особой тщательностью выбрала наряд и подкрасилась. Появился чудной страх, что за неделю разлуки Герберт и думать забыл, как я выгляжу. Год, значит, меня подобные мысли и не думали терзать, и вот, пожалуйста. С каких это пор я вообще волнуюсь перед встречей с ним? Не на смотрины же собралась! Успокоив себя подобным образом, я выскочила из дома и села в такси. На улице шел противный проливной дождь, а из-за старательного наведения марафета я опоздала, чего раньше со мной никогда не случалось. Герберт ждал меня внутри, нетерпеливо поджав губы. Он повел себя как-то странно — не обнял при встрече, ничего не сказал, только поздоровался. А уж отчего я вдруг начала рядом с ним чувствовать себя так, будто меня поджаривают на сковороде, вообще оставалось загадкой.
Молчание он нарушил только спустя некоторое количество минут, когда мы уже стояли перед очередным, весьма сомнительным экспонатом. Надо сказать, я никогда не была поклонницей современного искусства и согласилась пойти на выставку сугубо ради встречи с Гербертом.
— Ты когда улетаешь? — спросил он неожиданно, продолжая буравить взглядом инсталляцию и упорно не глядя на меня.
— Куда? — спросила я, чувствуя себя дурочкой.
Марсель и переезд как-то совсем выветрились из головы.
— Во Францию ты когда улетаешь? — переспросил Герберт, все еще не поворачивая головы.
— Через два месяца, — ответила я будто в полусне, и сама ужаснулась этой мысли.
Два месяца! Всего лишь! Перед моими глазами всеми красками заиграла нерадужная перспектива: выпускной, переезд, университет и полный контроль супруга. Марсель уже с самого начала со всей решительностью заявлял на меня свои права, а ведь я могла в любой момент разорвать помолвку! Когда я заявила, что собираюсь поступать на лингвистический, Марсель резонно (нет) заметил, что выгодно устроиться переводчиком гораздо проблемнее, чем подыскать место в частной школе за приличные деньги, окончив исторический. Я мягко попыталась ему возразить, где видала этот исторический, но он даже слушать меня не стал. Конечно, я старалась спустить все на тормозах — пока Марсель жил далеко, его мания доминирования так меня не трогала, но во что все это безобразие могло вылиться после бракосочетания? От возможных вариантов (на самом деле, от всепоглощающего ужаса) кружилась голова. А Герберт? Во Франции о нем не могло быть и речи! Вряд ли я вообще смогу поддерживать с ним связь.
Я посмотрела на него. Он словно изучал инсталляцию, но на самом деле не видел ее, взгляд его был устремлен куда-то вдаль. И вдруг ясная, очевидная мысль поразила меня: любит. Он любит меня. И вся эта забота, вся нежность, готовность примчаться в любую секунду, утешение и отдача, все это было подкреплено надеждой! Надеждой, что я, ослепленная собственными перипетиями, однажды увижу его чувства, в которых с самого начала не было ни капли братской дружбы.
Я перебирала в голове каждую мелочь — и его смех, когда нас принимали за пару, счастливый от того, что хотя бы для кого-то это могло бы быть правдой. И объятия при встрече, и смазанные поцелуи в щеку, и взгляд, внимательно изучающий мое лицо, и рука, сжимающая мою руку в кинотеатре, когда от страха я была готова забраться под кресло, и бесконечные развлечения, и беседы в час ночи о смысле бытия (на самом деле, о смысле моего только, личного бытия), все стремление быть рядом и помочь — все это без требования чего-либо взамен! И слабая надежда, что однажды, пройдя через все возможные разочарования, я наконец-то оставлю свою влюбленность в Марселя. И сама эта влюбленность показалась мне вдруг такой детской, бессмысленной, беспричинной, а все страдания — нелепыми и надуманными. Разве я сама не могла уберечь себя от всего этого? Разве не могла поставить отцу ультиматум, разве не могла найти выход из сложившейся ситуации? Почему я терпела? Почему вела себя (и веду до сих пор), как героиня столь ненавистных Герберту мелодрам? Отъезд через два месяца, да разве это возможно! Разве я проживу там, запертая, словно в клетке, разве это то, что я хочу сделать с собой и своей жизнью? Об этом я грезила в шестнадцать? И неужели моему отцу позволено решать, как сложится моя жизнь? Нет! Нет, решено, я никуда не поеду, я ничего не должна Марселю — зато должна себе и, несомненно, Герберту.