Глубокий тыл
— Тебе что, Анна Степановна? — спросил он, заметив, что та остановилась в сторонке и смотрит на него.
— Очень плохо получилось?
Секретарь райкома отвел ее в угол комнаты. Полное лицо его было задумчивым. Ответил он не сразу.
— Не то чтобы плохо, а как-то… чудно, а тебе, Анна, чудить нельзя… Каждую минуту помни, во сне и то помни: ты теперь не просто Анна Калинина, ты партийный работник, вожак… Каждое твое слово сто ушей слушает и над каждым люди думать будут, что она сказала и что хотела сказать… Понятно? Подошла мать.
— Проводишь меня, Нюша?
Нюша! Так Анну звали в детстве. И, быть может, поэтому молодая и сильная женщина, как маленькая девочка, прижалась к матери, когда шли они по дороге, проложенной теперь прямо через пожарище. Миновали скверик, пошли по мосту. Анна вдруг бросилась к деревянным перилам. В последний раз она видела Тьму, покрытую льдом. Лишь несколько прорубей темнело на снегу. Теперь речка обретала прежний облик; чернела вода, лениво вздымался над ней парок, а берега, как всегда зимой, густо покрыты всклокоченной шубкой инея.
— Мамаша, смотрите, курится!.. Варвара Алексеевна покачала головой:
— Девчонка! Совсем девчонку в секретари выбрали! Электростанция теплую воду сбрасывает, вот и парок… Чудо какое!.. Тебе громадное дело доверили, ты о нем думай, а не о речке.
— Очень оплошала я? — спросила Анна.
— Очень не очень, да прав Северьянов, чудно что-то вышло… Помню, вскорости после революции был в нашей большевистской ячейке на ткацкой секретарем Бойко — хороший парень, из подпольщиков. Вот он, бывало, откроет собрание и бухнет: «Наша важная политическая задача на данный, конкретный момент — разгрузить из барж дрова. Членам РКП быть впереди и вести за собой беспартийную массу. Ясно? Ясно! Возражений нет? Нет. Есть предложение спеть «Интернационал» и разойтись…» А сам, бывало, на субботниках такими бревнами играет, что не хочешь, да за ним потянешься.
— А разве это плохо?
— Тогда? В самый раз! Время было такое. Сейчас коммунисты культурные стали. Что ж это за разговор: «Ясно? Ясно! Разойдись…
— А по-моему, Бойко ваш правильно поступал. Вы, мамаша, заметили: Лиза Борисенко спит, Валька Морозова спит, дядя Леша из шлихтовалки спит… По двенадцати часов каждый отработал. Зачем усталых людей попусту агитировать?! Они и сами хорошо все понимают… Нет, теперь уж раз вы меня избрали, я…
— Раз тебя избрали, — с необычной для нее мягкостью прервала, не повышая голоса, Варвара Алексеевна, — раз тебя, девка, избрали, ты прежде всего это свое «я» куда-нибудь подальше спрячь. В твоем деле, как в азбуке, «я» — последняя буква. «Мы» — другое дело… Вот тут я Бойко помянула, так вот он хоть не шибко грамотен был, а это понимал. — И неожиданно перевела разговор: — Ну, а Георгий твой пишет?
Это был обычный, естественный в разговоре матери и дочери вопрос. Но он сразу насторожил молодую женщину:
— Почему вы спросили? Слышали что-нибудь? Мать тоже испытующе посмотрела на дочь, но ничего не сказала.
— После освобождения одна коротенькая записочка была. Солдат какой-то занес. Жив-здоров, пишет. О матери своей и домике сгоревшем просил поподробнее рассказать… Ой, что уж и думать, не знаю!..
— А чего тут раздумывать? Ранен был бы, часто бы писал, для раненых это — самое подходящее занятие. Помню, как батя наш в первую мировую в госпиталь попал, почтарь ко мне каждый день стучался… Страда у них на фронте, не до писем.
Опять тихо шли знакомой дорогой. Бесшумно падал крупный лохматый снег. Он приглушал звук шагов, располагал к беседе.
— Что у меня получится, и не знаю, больно прямая я, мамаша.
— Прямота — это партийному работнику как раз впору. Батя твой говорит: «От чистого сердца чисто очи зрят…» А вот простовата ты бываешь — это плохо. Про это у отца твоего другая поговорка, тоже подходящая: «Простота — хуже воровства».
Незаметно дошли до двадцать второго общежития. Остановились у входных дверей.
— В гости не зову, угощать нечем, — с обычной своей прямотой отрезала Варвара Алексеевна.
Не без труда призналась однажды Анна матери, что жалеет, что вгорячах наговорила тогда лишнего, и зря обидела Женю. Варвара Алексеевна выслушала и ничего не ответила. Между ними восстановились добрые отношения. И все-таки Анна чувствовала, что старуха не забыла ее выходки и почему-то не хочет, чтобы она встречалась с племянницей.
— Ну, а Арсений как там устроился? Что он?
— Плохо с ним, мамаша. Придет — молчит, уходит — молчит. Окаменел… Проспиртовался весь. Пьет да на гитаре играет… Впрочем, сейчас уж и не играет. Ребята говорят, струны пооборвал. И все ладит: «Уйду на фронт!» Его уж на партсобрании прорабатывали… Ну, а у вас как?.. — Анна было запнулась, но твердо закончила — Что Женя?
Варвара Алексеевна послала дочери колючий взгляд.
— Худо. Косятся на нее люди… А есть которые и прямо шипят! Да что с посторонних спрашивать, когда родная тетка… — Но тут, может быть к счастью для обеих, старуха заметила, что в одной из комнат общежития плохо зашторено окно и на улицу пробивается узенькая полоска света. — Ах, ротозей! У Шевёлкиных это, пойти им сказать… А о Белочке подумай, Анна. Ты ей теперь не только тетка, ты наше партийное начальство.
Так было в первый день секретарства. А уже на второй навалилось на Анну столько непривычных дел, что она растерялась, стала бросаться от одного к другому. Нечто подобное пережила она, когда из старших слесарей выдвинули ее в сменные мастера: не знала, к чему и как приступить. Но сменщиком у нее был опытный мастер. Оставаясь после гудка и присматриваясь к нему, Анна обдумывала все, что видела, и с каждым днем чувствовала себя увереннее. А там уже помогли природная смекалка, энергия.
Но теперь предшественником ее был Ветров — старый коммунист, человек острого ума и большого обаяния. И поныне на фабрике то и дело можно было слышать: «Ветров говорил…», «Ветров советовал…», «Ветров наказывал…». Но когда Анна пыталась представить себе, как именно работал Ветров, как он говорил с людьми, как вел заседание, вспоминались лишь его улыбка, веселые глаза, пружинистая, энергичная походка да его умение вносить страсть в любое дело.
Часто, возвращаясь домой недовольная собой, с сознанием, что осталась масса незавершенных, требующих решения дел, она мечтала о застекленной, заваленной инструментом и образцами деталей клетушке ремонтного мастера, о стареньком, заскорузлом своем комбинезоне.
15
Никогда Женя Мюллер не задумывалась о своей национальности. То, что ее отец был немец, никого не интересовало. Лишь однажды, и это было в конце лета первого военного года, когда секретарь райкома партии Северьянов вызвал Женю к себе в кабинет, сидевший вместе с ним незнакомый высокий бледный человек в штатском, но с военной выправкой, спросил, правда ли, что она немка.
— Отец был немец.
— И у него есть родственники в Германии?
У спрашивавшего карие глаза разной величины: один, левый, был широко открыт и смотрел весьма простодушно, другой был полуприкрыт приспущенным веком. Как казалось Жене, этот правый глаз глядел на нее испытующе. Но она спокойно сказала:
— Не знаю.
— Хорошо ли владеете немецким языком?
— Как русским.
— В самом деле? — спросили ее, уже по-немецки, и хитрый полуприкрытый глаз незнакомца посмотрел на нее вопросительно.
— Да, конечно, — серьезно ответила Женя, переходя на тот же язык. — Отец всегда говорил со мною по-немецки. Он говорил, что в Германии будет пролетарская революция и этот язык мне обязательно пригодится.
Северьянов вопросительно смотрел на незнакомца. Тот довольно кивнул головой.
— А что ты, девушка, скажешь, если райком порекомендует тебя для работы в тылу врага? — спросил Северьянов. — Только думай хорошенько: это не путевка на курорт.
— Обязан предупредить, что это опасная работа, она требует самообладания, смелости… Вы будете постоянно подвергаться риску, — снова по немецки продолжил разговор незнакомец. — Подумайте. Только ни с кем не советуйтесь. Завтра сообщите о своем решении товарищу Северьянову.