Глубокий тыл
— Ты в горкоме с первым насчет радиоузла говорила? — спросил он, бросив наконец остаток сигареты в пепельницу. — Ну та «вот: одобрено, велено — действуйте. Начали действовать. Все обшарили — аппаратуры нет, достать негде. Не производят. Одна надежда — военные. Я и туда стучался — не вышло. Сухарь там какой-то полковник: «Никак нет, не положено…», «Имеем, но дать не можем: приказ: ноль-ноль…», и так далее.
— Ну, а я тут при чем?
— Как это при чем? — всплеснул руками Северьянов.
— А кто у нас самый симпатичный секретарь парткома в районе? Анна Калинина. Вот ей райком и поручает попытаться смягчить сердце у этого «никак нет». Сама ведь убедила начальство, что ткачихи жить не могут без радио. Ты не смейся, я всерьез.
Анна улыбалась по другому поводу. Ее просто восхитило, что предложение, мимоходом оброненное, в разговоре с секретарем горкома, не забыто, взвешено, оценено. Ему дан ход. И еще больше она удивилась и обрадовалась; когда, продолжая разговор, Северьянов будто бы невзначай свернул его на Арсения Курова.
— Ну как он сейчас? Все гитару терзает?
— Да вроде нет, не видим мы его. Целые дни на заводе, иногда и ночует там.
— Вот-вот, — довольно сказал Северьянов и опять перешел на шутливый тон. — Ты, Анка, с зятем не церемонься, — пусть по хозяйству помогает, с ребятами посидит, ну, а вечерком на чаек пригласи… Отогревать человеку душу надо, а чай для такого дела лучше, чем водка.
Вся настороженная, с расширившимися глазами, смотрела Анна на собеседника.
— Серега, ответь на один вопрос, только по-честному, без этих своих хаханек… О Курове это ты сам или тоже позвонили? Ну, говори же, мне это важно знать.
Северьянов нахмурился и неохотно ответил: — Ну, не сам… Первый интересовался, и не по телефону, а после бюро у нас с ним была беседа.
Анна захлопала в ладоши.
— С чего бы такая милая радость? — усмехаясь, спросил Северьянов.
Но Анне трудно было объяснить. Она чувствовала, что начинает понимать, чего ей до сих пор так не хватало; Становилось ясно, что секретарь горкома, будто бы рассеянно слушавший тогда ее рассказ о фабричных делах, не пропустил ничего важного. И как он все дальновидно обдумал! Вот тогда, во время этой беседы, Анну удивило, что ее просят не потолковать с Арсением, не пристыдить человека, а сблизить его с детьми. Она уже убедилась, сколь целительным оказалось рекомендованное средство…
Да, теперь она, пожалуй, знает, чего ей недостает. Как выразилась однажды Варвара Алексеевна, ей «не хватает сердца» — внимания к людям, умения видеть в людях не просто коммуниста или беспартийного, рабочего, инженера или служащего, а прежде всего человека со своим характером, со своим строем мыслей, со своей мечтой, со своими радостями и горем, со своими, ему лишь присущими, сильными и слабыми сторонами. Ну да, сколько всего этого было у Ветрова! Не в этом ли была и его сила?
Анна решила воспитывать в себе эту черту. И вскоре многое из томившего и удручавшего ее стало понемногу проясняться. Вот это дело о рукоприкладстве. Симпатии были по-прежнему на стороне Лужникова. Но, снова все взвесив, снова по душам, неофициально беседуя с Зайцевым, Анна выяснила уже не сам факт и обстоятельства дела, а хотел ли тот, произнося свои, так возмутившие Лужникова слова, оскорбить воинов Красной Армии. И сразу выяснилось, что желать этого он не мог. У него воевали два сына. Одним из них, крупным офицером флота, механик очень гордился. Выяснилось, что Зайцев знал и о том, что Лужников — участник гражданской войны, что он тяготился тем, что его не берут в армию. И тогда стало ясно, что истинной причиной ссоры были вовсе не воинские дела, а почти физиологическая зависть тщедушного, болезненного человека к здоровяку, который зимой купался в проруби и, несмотря на свои немолодые уже годы, держал под столом в котельной старинную гирю, с которой упражнялся в свободную минуту.
Обдумывая все это, Анна поняла, что оба сменщика в одинаковой степени виноваты в происшедшем. И, докладывая общему собранию решение бюро, она сама посоветовала изменить его, поставив обоим на вид: одному за его недопустимые, но произнесенные необдуманно, вгорячах слова, другому — за порочащий коммуниста ответ на них.
Единодушное одобрение нового предложения и особенно то, что за него проголосовал и Слесарев, тут же снявший свое особое мнение, казалось Анне первой настоящей победой в ее новой профессии.
24
Новые обязанности уже меньше тяготили Анну. Было нелегко. Уставала. Но утром ей уже не терпелось поскорее окунуться в дела, чтобы в общении с людьми снова и снова проверять обретаемое умение. Теперь она знала, что в партийной работе большое складывается порою из незначительных, часто на первый взгляд даже смешных мелочей и, наоборот, эти мелочи, как песчинка в глазу, могут мешать в больших делах, влиять на настроение сотен людей.
…С такими мыслями шла она однажды по ткацкому залу. У окон, вдоль стен, гудели раскаленные печи-времянки. Но на улице было морозно, и они мало помогали. Даже иней не стаивал с чугунных станин. Проходя вдоль рядка, где работали молодые, только что обученные ткачихи, Анна заметила, что племянница ее, Галка Мюллер, хохочет-заливается, крича что-то в ухо своей подружке, худенькой, конопатенькой Зине Кокиной. Обе они пришли на фабрику, окончив девятый класс средней школы, обе оказались девицами смышлеными. За несколько недель они так овладели делом, что их поставили к станкам.
— Вы над чем это, козы, потешаетесь? — заинтересовалась Анна.
— Тетя Настя Нефедова… — силилась выговорить Галка, давясь смехом, — тетя Настя, ф-ф-ф, кирпич, ф-ф-ф, за пазуху сунула…
— За пазуху, как кошелек, — вторила Зина, стараясь отвечать серьезно.
— Какой кирпич? Зачем?
— Греется…
Подружки снова присели от смеха.
Настасья Нефедова была та самая немолодая женщина, что в день освобождения города первой рассказывала Анне о гибели свекрови. Слыла она человеком серьезным, не раз избиралась председателем профорганизации цеха автоматов. Ее собирались теперь рекомендовать на должность председателя общефабричного профсоюзного комитета. Поэтому болтовня молодых ткачих особенно заинтересовала Анну. Она прошла на гнездо Нефедовой и убедилась: девчата не соврали. Настасья, как и большинство ткачих в те дни, работала в лыжных фланелевых штанах, в валенках. Но туго перепоясанный ватник как-то странно оттопыривался у ней на животе.
— Что это у тебя? — спросила Анна.
— Настрекотали сороки, — улыбнулась Нефедова. — Кирпич, Аннушка, кирпич. Малокровие мучит, знобко мне… Вот нагреваю кирпич на печке и кладу за пазуху. От него теплее. — Она заправила за косынку сбившиеся на лоб пряди и, видя, что Анна не смеется, продолжала: — Мы ж, как папанинцы какие на льдине: пальцы немеют. Как присучать? За станину схватилась — прихватит. А я руку за пазуху суну, погрею — и кума королю… Девчонки, конечно, смеются, у них кровь играет, а кто постарше, те понимают.
Нефедова говорила, будто оправдываясь перед кем-то, но Анна задумалась над этим странным на первый взгляд способом греться. Многое сумели ткачи преодолеть: и котельную пустили под открытым небом, слегка лишь защитив от непогоды брезентовым шатрам, и разбомбленные машины научились восстанавливать, собирая одну из двух, а то из трех искореженных пожаром. И вот вопреки всем до сих пар известным законам технологии работал этот огромный зал, где по утрам ветер шевелил снежок, просочившийся за ночь меж фанерными щитами. Но одного не преодолели — холода. Восстановление сложной отопительной системы требовало кропотливого труда. Печи-времянки бессильны отразить напор мороза. Работницам выдали лыжные фланелевые костюмы. Но зябли пальцы. Тех, кто постарше, кто не мог в свободную минуту погреться гимнастикой, промозглый холод пробирал до костей.
Нет, совсем не смешной и не глупой показалась Анне странная затея с кирпичом.
— А где же ты свой кирпич преешь, Настасья Зиновьевна?