Нигде в Африке
По воскресеньям они часто наведывались в Тропау. Просто совершали небольшую прогулку к чешской границе. В этом местечке, где всегда были вкусные шницели и большой выбор тортов, Йеттель всегда казалось, что и эмиграция, о которой время от времени заходил разговор уже потому, что так много знакомых уехало, тоже будет вроде веселой поездки к гостеприимным соседям.
Йеттель и подумать не могла, что придет время и нельзя будет отправиться за покупками, сходить в гости к друзьям, съездить в Бреслау, сбегать в кино, вызвать на дом участливого семейного врача просто потому, что поднялась температура. И только переезд в Бреслау, который был своеобразной подготовкой к эмиграции, отчаянный поиск государства, принимающего евреев, расставание с Вальтером и, наконец, страх никогда его больше не увидеть и остаться с Региной в Германии совсем одной заставили ее очнуться. Она поняла, что произошло за эти годы, на протяжении которых она наслаждалась настоящим, давно не обещавшим никакого будущего. Так что и Йеттель было теперь стыдно за то, что она, считавшая себя такой мудрой и разбирающейся в людях, оказалась настолько беззаботной и легковерной.
В Ронгае ее угрызения совести и недовольство разрослись как сорная трава. За те три месяца, которые Йеттель провела на ферме, она не видела ничего, кроме дома, хлева с коровами и леса. Ей не нравились ни засуха, которая по приезде лишила ее тело сил, а голову — воли, ни зарядивший вслед за этим дождь. Он свел всю ее жизнь к безнадежной борьбе с глиной и бесплодным попыткам раздобыть сухие дрова для кухонной печи.
И еще этот бесконечный страх, что Регина заболеет малярией и умрет. Кроме того, Йеттель все время боялась, что Вальтер потеряет место, их выгонят из Ронгая и они останутся без крыши над головой. Йеттель, тонко чувствовавшая реальность, поняла, что мистер Моррисон, который, бывая на ферме, даже с Региной говорил весьма неприветливо, во всех неудачах на ферме обвиняет Вальтера.
Для кукурузы было вначале слишком сухо, а потом чересчур влажно. Пшеница вообще не взошла. Куры заболели куриной слепотой; самое меньшее, пять кур погибали ежедневно. Коровы давали мало молока. Последние четверо новорожденных телят не прожили и двух недель. В колодце, который Вальтер велел вырыть по желанию мистера Моррисона, не было воды. Все больше становились только дыры в крыше.
День, когда первый после сезона дождей пожар в буше превратил Мененгай в сплошную красную стену, выдался особенно жарким. Несмотря на это, Овуор поставил перед домом стулья для Вальтера и Йеттель.
— На огонь, когда он просыпается после долгого сна, надо смотреть, — сказал он.
— А почему тогда ты не останешься?
— Мои ноги хотят бежать.
Ветер был слишком сильным для вечера, небо — серым от тяжелого дыма, который поднимался над фермой густыми клубами. Стервятники слетели с деревьев. В лесу кричали обезьяны, и гиены начали выть слишком рано. Воздух колол легкие. От этого было трудно говорить, но Йеттель вдруг сказала очень громко:
— Я больше не могу.
— Не бойся. Я в первый раз тоже подумал, что дом сгорит, и хотел вызвать пожарных.
— Я не про огонь говорю. Я здесь больше не выдержу.
— Придется потерпеть, Йеттель. Нас ведь не спрашивают.
— Но что здесь с нами будет? Ты не зарабатываешь ни цента, скоро наши последние деньги закончатся. Как мы отправим Регину в школу? Разве это жизнь для ребенка — все время торчать с айей под деревом?
— Думаешь, я не понимаю? Здешние дети живут и учатся в интернатах. Ближайший находится в Накуру, и обучение там стоит пять фунтов в месяц. Зюскинд узнавал. Если не произойдет чуда, мы себе такое в ближайшие годы позволить не сможем.
— Мы все время ждем какого-то чуда.
— Йеттель, положись на Господа. Если бы не Он, ты бы здесь не сидела и не жаловалась. Главное, мы живы.
— Сил нет больше это слушать, — сдавленно произнесла Йеттель. — Мы живы. И что? Мы теперь живем, чтобы переживать из-за околевших телят и дохлых кур? Я сама уже полудохлая. Иногда думаю, может, и лучше было бы умереть.
— Йеттель, никогда не говори так больше. Ради бога, не кощунствуй.
Вальтер встал и поднял со стула Йеттель. Отчаяние парализовало в нем все душевные силы, и он позволил, чтобы ярость взяла верх, сжигая его чувство справедливости, доброту и рассудок. Но потом увидел, что Йеттель плачет, плачет молча. Ее бледность и беспомощность тронули его. Наконец он почувствовал в себе достаточно сострадания, чтобы проглотить и упреки, и гнев. С нежностью, которой он стеснялся так же, как и страстности, Вальтер прижал Йеттель к груди. Какое-то мгновение он согревался знакомым ему из прежней жизни возбуждением, оттого что чувствовал ее тело так близко, но потом лишился и этого утешения.
— Нам удалось спастись из ада. Теперь мы обязаны выдержать все.
— Что ты опять выдумываешь?
— Йеттель, — тихо сказал Вальтер, почувствовав, что не в силах больше сдерживать слезы, которые душили его с начала дня. — Вчера в Германии горели синагоги. В еврейских магазинах били стекла, людей вытаскивали из домов и били до полусмерти. Я весь день хотел тебе рассказать, но не мог.
— Откуда ты узнал? Да как ты можешь такое говорить? Как ты мог узнать об этом, сидя на этой проклятой ферме?
— Я сегодня в пять утра поймал швейцарскую радиостанцию.
— Но они не могут взять и поджечь синагоги. Ни один человек такое сделать не может.
— А они могут. Эти дьяволы могут. Для них мы больше не люди. Горящие синагоги — это только начало. Нацистов уже не остановить. Теперь ты понимаешь, что абсолютно все равно, когда Регина научится читать и научится ли вообще?
Вальтер боялся взглянуть на Йеттель, но когда все-таки посмотрел, то заметил, что она не поняла его. Для ее матери и Кэте, для его отца и Лизель больше не было надежды на спасение из ада. Когда Вальтер выключил утром радио, он был полон решимости рассказать Йеттель всю правду, но теперь язык отказывался повиноваться ему. Его сокрушила эта неспособность говорить, а вовсе не боль.
Только когда Вальтеру удалось отвести глаза от содрогавшегося тела Йеттель, он почувствовал, что вновь оживает. Его уши снова различали звуки. Он слышал, как лает собака, кричат стервятники, слышал голоса, доносившиеся из хижин, и глухой рокот барабанов из лесной чащи.
Овуор бежал сквозь сухую траву к дому. Его белая рубашка светилась в последних отблесках дня. Он так походил на птиц, которые раздуваются при опасности, что Вальтер поймал себя на улыбке.
— Бвана, — выдохнул Овуор. — Сиги на куджа.
Приятно было увидеть растерянность в глазах бваны. Овуору нравилось это выражение, потому что бвана получался таким глупым, как осленок, который еще пьет молоко матери, а он — мудрым, как змея, которая долго голодала и вот благодаря своей мудрости нашла себе жертву. Приятно чувствовать, что ты знаешь больше бваны, и чувство это было сладким, как табак во рту, когда он еще не пережеван.
Овуор долго наслаждался своим триумфом, но потом ему снова захотелось упиться возбуждением, которое вызвали его слова. Он хотел было их повторить, но тут ему стало ясно, что бвана его совсем не понял.
Тогда Овуор сказал только «сиги» и вытащил из кармана штанов саранчу. Нелегко было донести ее живой, ведь он быстро бежал, но она еще била крылышками.
— Это — сиги, — объяснил Овуор голосом матери, объясняющей прописные истины своему глупому дитяти. — Она прилетела первой. Я поймал ее для тебя. Когда прилетят другие, они все здесь сожрут.
— И что нам теперь делать?
— Надо громко шуметь, но одного рта мало. Толку не будет, бвана, если кричать станешь ты один.
— Овуор, помоги мне. Я не знаю, что надо делать.
— Сиги можно прогнать, — объяснил Овуор и заговорил точно как айа, когда она возвращала Регину из сна в жаркую реальность: — Нам нужны кастрюли, будем бить по ним ложками. Как в барабаны. Еще лучше бить стекло. Ты не знал, бвана?
3
Когда на следующий день после нападения саранчи взошло солнце, все — и люди на шамба и в хижинах, и барабаны из лесов вокруг отдаленных ферм — знали, что Овуор больше чем слуга, который только в кастрюлях мешать умеет да из робких маленьких пузырьков делает бушующие от ярости кратеры. В битве с саранчой он был быстрее, чем стрелы масаев. Овуор собрал войско из мужчин и женщин, а также из детей, которые уже ходили, не держась за материнскую юбку.