Нигде в Африке
Их крики и страшный шум от кастрюль, звон тяжелых железных палок, но главное — дикий скрежет бьющегося о большие камни стекла прогнали саранчу до того, как она уселась на шамба с маисом и пшеницей. Тучи саранчи полетели дальше, как сбившиеся с пути птицы, которые слишком слабы, чтобы понимать, куда они летят.
В тот день, когда бвана ревел, как ребенок, который сгорает от собственного гнева, а Овуор стал несущим спасение мстителем, он даже раздал своим воинам круглые край, в которых вечером варили пошо. После великой победы Овуор не стал тратить ночь на сон и открывать уши для громких шуток друзей. Его слишком опьяняло сознание того, что он умеет колдовать, слишком сладко было у него во рту, когда язык произносил слово «сиги».
На другой день после этой великолепной долгой ночи бвана вернулся с дойки еще до того, как последние капли молока очутились в ведре. Он крикнул Овуора в дом как раз тогда, когда тот хотел начать яичную песню. Мемсахиб сидела на стуле, держа в руках красное одеяло, выглядевшее как кусок заходящего солнца, и улыбалась. Регина сидела на полу, зажав голову Руммлера между коленей. Она трясла пса, не давая ему уснуть, когда в комнату зашел Овуор.
У бваны в руках был большой черный ком. Он развернул его, сделал из него плащ и, взяв Овуора за руку, велел ему пощупать материю. Она была мягкой, как земля после большого дождя. На боках и воротнике ткань блестела и была еще мягче, чем на спине; таким же мягким был голос бваны, когда он укутал плащом плечи Овуора и сказал:
— Это тебе.
— Ты даришь мне свой плащ, бвана?
— Это не плащ, а мантия. Такой мужчина, как ты, должен носить мантию.
Овуор тотчас же испробовал чужое слово. Так как оно не было ни из языка джалуо, ни из суахили, рот и глотка устали произносить его. Мемсахиб и тото засмеялись. Руммлер тоже открыл свою пасть. Но бвана, который послал свои глаза в сафари, стоял словно дерево, которое недостаточно высоко, чтобы напоить свою крону прохладой ветра.
— Мантия, — сказал бвана. — Повторяй почаще и будешь произносить это слово так же хорошо, как я.
Семь ночей подряд, когда Овуор возвращался после работы в хижины к мужчинам, он надевал в буше черную мантию, и она так сильно раздувалась на ветру, что дети, собаки и старики, которые уже плохо видели, кричали, как испуганные птицы. Как только материя, которая на солнце излучала черный свет и даже при луне была темнее ночи, касалась его шеи и плеч, губы Овуора пытались выговорить чужое слово. Для Овуора мантия и слово были волшебством, о котором он знал одно: оно связано с его битвой против саранчи. Когда солнце взошло восьмой раз, слово наконец-то размягчилось у него во рту, как комочек пошо. И это было хорошо, потому что теперь он мог уступить своему желанию побольше узнать о мантии.
До того как настало время разбудить огонь в кухне, Овуор насыщался сознанием того, что его бвана, мемсахиб и тото с некоторых пор понимают его так же хорошо, как люди, которые не боятся саранчи и больших муравьев. Еще некоторое время он ждал, пока вопрос, беспокоивший его голову уже давно, вырастет, но любопытство пожирало его терпение, и он отправился искать бвану.
Вальтер стоял у цистерны и стучал по ней, чтобы узнать, сколько осталось питьевой воды, когда Овуор спросил:
— Когда ты носил мантию?
— Овуор, эта мантия была моей, когда я еще не был бваной. Я надевал ее на работу.
— Мантия, — повторил Овуор и порадовался, потому что бвана наконец понял, что хорошие слова надо произносить дважды.
— Разве мужчина может работать в мантии?
— Да, Овуор, может. Но в Ронгае я не могу работать в мантии.
— Ты работал руками, когда еще не был бваной?
— Нет, головой. Для того чтобы работать в мантии, надо быть умным. В Ронгае умный ты, а не я.
Только на кухне Овуору стало ясно, почему бвана так отличался от других белых, на которых он работал раньше. Его новый бвана говорил слова, от волшебного повторения которых во рту становилось сухо, но зато они оставались в ушах и голове.
Прошло ровно восемь дней, когда весть о победе над саранчой достигла Саббатии и погнала Зюскинда в Ронгай, хотя на его ферме случился первый падеж скота от лихорадки Восточного побережья.
— Ну, старик, — закричал он еще из машины, — да из тебя еще выйдет отличный фермер. Как у тебя получилось? У меня такой фокус ни разу не выходил. После прошлого сезона дождей эти твари сожрали пол фермы.
Наступил вечер гармонии и веселья. Йеттель рассталась с последними картофелинами, которые она хранила для особого случая, и научила Овуора готовить «Силезский рай» [6], а еще рассказала ему о сушеных грушах, которые она всегда покупала своей матери в маленькой лавочке на Гетештрассе. С горькой радостью она надела белую юбку с блузкой в красно-синюю полоску, которые не вытаскивала из чемодана с отъезда из Бреслау, и вскоре смогла насладиться восхищением Зюскинда.
— Без тебя, — сказал он, — я бы совсем забыл, какой красивой может быть женщина. За тобой, наверно, бегали все мужчины города.
— Так и было, — подтвердил Вальтер, и Йеттель понравилось, что прежняя ревность нисколько не ослабела в нем.
Регине не надо было идти в кровать. Ей разрешили спать перед огнем, и она представляла, когда просыпалась от их голосов, что камин — это Мененгай, а черный пепел после пожара в буше — шоколад. Она выучила несколько новых слов и спрятала их в тайный ящичек в голове. Слова «налог рейха на эмигрантов» понравились ей больше всего, хотя запомнить их было очень непросто.
Вальтер рассказал Зюскинду о своем первом процессе в Леобшютце и как он после обмывал этот нежданный успех с Грешеком, на одном празднике в Хеннервитце. Зюскинд пытался вспомнить Померанию, но уже путал годы, места и людей, которых вытаскивал из памяти.
— Вот подождите, скоро и с вами то же самое будет. Великое забвение — это самое лучшее в Африке.
На следующий день на ферму приехал мистер Моррисон. Не приходилось сомневаться, что о спасении урожая стало известно и в Найроби, потому что он протянул Вальтеру руку, чего еще никогда не делал. Еще более удивительным было то, что на сей раз он понял знак Йеттель, предложившей ему чаю. Он пил его из сервизной чашки с пестрыми цветами и каждый раз покачивал головой, беря сахар серебряными щипчиками из фарфоровой сахарницы.
Когда мистер Моррисон, навестив коров и кур, вернулся в дом, он снял шляпу. Его лицо будто помолодело; у него были светлые волосы и кустистые брови. Он попросил третью чашку чаю. Некоторое время он играл щипчиками для сахара, а потом снова покачал головой. Потом вдруг встал, подошел к шкафу с латинским словарем и энциклопедией «Британника», достал из ящика кольцо для салфеток из слоновой кости и сунул Регине в руку.
Кольцо показалось ей таким красивым, что она услышала биение собственного сердца. Но она так давно уже не благодарила за подарки, что ей не пришло в голову ничего другого, как сказать «сенте сана», хотя она знала, что маленьким девочкам не следует говорить с такими большими дядями на суахили.
Наверное, это не было такой уж большой ошибкой, потому что мистер Моррисон улыбнулся, показав два золотых зуба. Регина, сгорая от любопытства, выбежала из дома. Мистер Моррисон видел ее часто, но еще ни разу не улыбался ей и вообще ее почти не замечал. Если он так сильно изменился, то, может, он и был ее ланью, которая теперь снова превратилась в человека?
Суара спала под акацией. Значит, в белом кольце не было особой силы, и от этого открытия оно потеряло часть своей красоты. Так что Регина прошептала на ухо Суаре «в следующий раз», подождала, пока лань шевельнет головой, и медленно пошла назад в дом.
Мистер Моррисон надел свою шляпу и выглядел теперь как всегда. Сжав кулак, он посмотрел в окно. На какое-то мгновение у него появилось точно такое же выражение лица, как у Овуора в тот день, когда заявилась саранча, но он достал из штанов не маленькое, бьющее крылышками насекомое, а шесть банкнот, которые по одной выложил на стол.