Ангелика
— Мы прошли через испытание, ты и я, — говорил он, сжимая ее в руках, прижимая ее голову к своей груди. — Я сознаю это, Кон. Жестокое испытание. Когда мы отдаляемся друг от друга в наших сердцах, промежуток заполняют хладные, темные измышления. — Его рот оказался подле ее уха. Он облобызал ее шею. — Но бояться нечего. Я никогда не позволю причинить тебе вред. — Он облобызал ее ланиты, ее ухо, облобызал ее шею, дотронулся до нее губами и зубами. — Ты вспоминаешь тот день, когда мы повстречались?
— Любовь моя, мне нужно взглянуть на Ангелику. — Его зубы вновь вдавились в трепещущую мягкую кожу ее шеи.
Кажется, он вовсе не слышал ее, однако вдруг выпустил из объятий.
— Разумеется. — Он отвернулся. — Разумеется.
Когда она неохотно возвратилась, он спал. Шла пятая ночь с тех пор, как Ангелика оказалась уединена далеко внизу, Джозеф не требовал уважения к своим правам, и Констанс безмолвно возблагодарила его за то, что он сдерживает собственные порывы или слишком утомлен. Она лежала на своей половине и всматривалась в него, пока не подметила черту-другую. Она разглядела наконец абрис его закрытых глаз. Они забегали под веками туда-сюда, и губы его разошлись, и он задышал часто, с чуть слышным присвистом.
— Лем, держи ее, не давай ей встать, черт бы тебя побрал, — выговорил он сквозь сон спешно и чисто. В лице его читалась несдерживаемая чувственность. — Держи, кому говорю!
XI
Она сопротивлялась, но дрема тем не менее взяла ее; когда глаза Констанс отверзлись в четверть четвертого, ей не удалось вспомнить миг, когда она отдалась сну. Пять ночей, подобных этой, стушевали ее черты слоновой кости. Пять ночей кряду она пробуждалась в тот же неусыпный час, дабы, вперив во мрак бесслезные очи, вглядеться в далекий затененный циферблат. В одну и ту же минуту всякой ночи хоронившийся в ее дремавшем разуме виртуозный чародей проделывал хитрый фокус, растревоживая тело, что будто готовилось принять послание неизмеримой важности, однако находило лишь обездоленную лошадь посланника.
Ангелика спала незыблемо. Констанс уселась в голубое кресло, чтобы на одно мгновение смежить веки и вслушаться в дыхание милого ребенка, однако очнулась при свете дня, стеснена; ноги ее покоились на Ангеликиной кровати, а сама пробудившаяся девочка возлежала на материнских коленях.
— Сколь долго ты пребывала на мне?
— Неделю, — ответила Ангелика раздумчиво. — И несколько часов.
Джозеф по-прежнему бездельничал наверху.
— Пусть твой папочка насладится негой, коя так ему вожделенна, — прошептала Констанс Ангелике и свела дочь вниз завтракать. — Он заслуживает отдохновения, — выразила она ту же мысль сердечнее; они достигли передней.
— Я заслуживаю? — Внизу лестницы появился Джозеф.
— Ты испугал меня, моя любовь. Я не слышала, как ты нисходил.
— Следует ли нам ввести в действие систему, посредством коей я стану предупреждать тебя о своих передвижениях с этажа на этаж? Возможно, оснащенную колокольчиками? Я постараюсь передвигаться по собственному дому не столь легко, однако, хорошо отдохнув, я проявляю немалую прыть.
— Прыть, прыть, прыть. — Ангелике полюбилось звучанье слова, и она бездумно твердила его, пока Нора подавала ей завтрак, а Констанс пристально изучала огонь в печи. — Прыть, рыть, руть, грудь, груз, гнус, кус, укус.
Констанс заботилась о печах Приюта и по сей день гордилась тем, что способна годы спустя обнаруживать изъяны в Норином блюдении.
— Я видела сон! — сказала Ангелика.
— Правда, моя дорогая?
Ирландка, к вящему неудивлению, дозволяла себе пренебрегать вмененными ей обязанностями и, повинуясь капризу, противиться им: неблагодарность как в отношении Джозефа, ее великодушного нанимателя, так и в отношении Констанс (чистившей ныне поверхность заслонки), что отвечала перед тем же нанимателем за качество Нориного труда. Неблагодарность проявлялась также в отношении Господа, Кто проследил, чтобы Нору Кинилли приняли в дом, ожидая, что за Его доброту она воздаст трудом.
— Ты слышала меня, мамочка? Они меня укусали.
— Не «укусали», дражайшая моя. «Кусали». Кусали тебя? Кто тебя кусал?
— Я же сказала. Во сне. Мамочка, что такое теплое у меня под шейкой?
— Я не в состоянии понять тебя, Ангелика. Кто тебя кусал?
— Всю мою шейку и ушки — кролики, мышки и бабочки.
— У бабочек нет зубов.
— Но я их чувствила.
— Что ты говоришь? Подойди сюда, дай мне взглянуть на тебя.
Констанс сдвинула девочкин воротник и убрала кудряшки.
— Мамочка, ты делаешь мне больно. Мамочка! Прекрати сейчас же!
— Тише, тише, все в порядке. — Ее шея покраснела. — Что это? Ты оцарапана. — Констанс коснулась слегка припухшей багровой черты, что тянулась через девочкин загривок. — Откуда ты это заполучила, скажи на милость!
— От Норы.
— Действительно? — Констанс чуть было не рассмеялась. — Нора, что это значит?
Ирландка ухмыльнулась, метнула взгляд снизу вверх, раскрасневшаяся подле открытой печи.
— Мэм, я, честное слово, не знаю, о чем таком говорит ребеночек.
— Нет, мамочка, это было так мило со стороны Норы. Летающий человек со своими бабочками собрался меня кусать, а Нора зарубила его большим сверкающим кухонным клинком и еще порезала мне шею. Мне не больно из-за волшебных придираний.
— Ангелика. Ты никогда не должна говорить неправдy. Твоя ложь причиняет боль Господу. Из-за нее кровоточат Его раны и рыдают Его ангелы.
— Да, мамочка.
Ангелика заполучила весьма небольшой порез, но замечательно было по меньшей мере вот что: девочке привиделись во сне зубы, кои кротко впивались в ее шею и уши ровно так, как губы и зубы Джозефа впивались в шею Констанс. Нет, не замечательно: смехотворно. Он все объяснил бы логически. Она встретилась с ним, когда он спускался по лестнице.
— Ты спешишь. Прошу прощения за то, что задержу тебя.
Он загорелся гневом:
— Что еще?
— Я не могу сказать в точности.
— В таком случае, видимо, я не стану медлить.
— Нет, прошу тебя. Ангелику осаждает некая, некая боль. Не боль…
— Некая боль — не боль. Извини меня!
— Недомогание. Она ощущала его две прошлых ночи и два утра.
— Пошли Нору за доктором.
— Я полагаю, мне не следует этого делать. Твое терпеливое водительство пришлось бы весьма кстати.
— Отчего ты не в состоянии объясниться? Ребенок нуждается во внимании? Дорогая, ты — судия справедливей меня.
Его голос звенел насмешкой, что отсылала, вероятно, к тем вакациям, когда Ангелика занедужила из-за него и невзирая на его суждение, что она де пышет здоровьем.
— Ее боли — весьма странного свойства.
— Кон, ты не расскажешь обо всем простыми словами? Это вопрос женского толка?
— Ее недомогание… не подберу слова… оно совпадает с… вот оно: совпадает. Ее жалобы совпадают с болью, что она… не понимаю, что я говорю. Ее ручка и шейка. Понимаешь, я страдала тождественно…
— А ты полностью в своем уме? Тебя лихорадит? Потребно ли ей внимание доктора? Способны ли вы с Норой уладить этот вопрос в мое отсутствие?
— Разумеется. Я приношу свои извинения.
— Однако же не забивай голову ребенка чепухой. Она, видишь ли, повторяет все, что бы ты ни произнесла. — Он взял котелок с серпообразного столика красного дерева при входе и прищелкнул языком, воззрившись на Констанс, будто на упрямящийся образчик лабораторного оборудования. — Подойди ко мне, дорогая моя. Никаких причин для извинений. Ночью мы поклялись друг другу одолеть терзающий нас разрыв. Потому следи за благополучием ребенка — и расскажи мне обо всем вечером. И пусть доктор назначит тебе снотворные капли. Ты стала будто сова на моем ложе. Ну же, поцелуй нас. Превосходно. До вечера.
— Кто такой Лем? — Он достиг двери, когда она припомнила, о чем же хотела его спросить. Он медлительно развернулся к ней, на лице его написалась пустота.
— Произнеси еще раз.
— Лем. Кто такой Лем?