Ангелика
— Однако, дорогой, если ей все-таки понадобится позвать меня в ночи?
— Поднимешься к ней. Или не поднимешься. Мне это безразлично до крайности, да и ей, я почти не сомневаюсь, тоже. — Джозеф указал на кроватку, неназойливо притулившуюся в изножье супружеского ложа, словно только что ее заметил, словно одно ее существование извиняло его бессердечность. От вида кроватки гнев Джозефа освежился; Джозеф пнул ее и злорадно отметил искаженную одеяльную гладь. Его телодвижение было рассчитано на Констанс, и та отступила. — Смотри на меня, когда я говорю. Ты хочешь, чтобы мы жили, будто свора цыган? — Теперь он кричал, хотя она ему не перечила, за семь лет ни разу не помыслила о подобном мятеже. — Или ты не способна уже и на единичный акт послушания? Вот, значит, до чего мы докатились? Пересели ее до моего возвращения. Ни слова более.
Когда на супруга накатывали приступы грубости, Констанс Бартон помалкивала. Имперское настроение, в коем Джозеф воображал себя англичанином высшей пробы, хорохорясь притом на манер италийского bravo, [1] безысходно лишало опоры любой довод разума.
— Сколь долго ты медлила бы, если бы я наконец не избавил тебя от бремени женской неколебимости?
Он все еще буйствовал пред безмолвием ее покор ства, намереваясь читать нотации до тех пор, пока она вслух не оценит его благоразумие.
Увы, Констанс была зорче его: Джозеф волен дурачить себя, полагая, будто всего лишь перемещает детскую кроватку, однако супруга его не так глупа. Он слеп (либо изобразит слепоту) в отношении очевидных последствий своего решения, Констанс же предстоит расплачиваться за его невоздержанность. О, если бы возможно было упросить его обождать самую чуточку, все треволнения испарились бы сами собой! Время установило бы меж супругами иную, более прохладную общность. Таков жребий всех мужей и жен. Разумеется, хрупкое самочувствие Констанс (и Ангелики) требовало от них с Джозефом приспосабливаться поспешнее, нежели обычно, и потому она жалела его. Конечно, она и сама желала сослать Ангелику вниз, однако позднее, когда потребность в защищающем присутствии ребенка отпадет. До спасительного берега оставалось всего ничего.
Однако Джозеф не потерпел бы отсрочки.
— Ты распустила себя и на многое смотришь сквозь пальцы. — Он застегнул воротничок. — Ребенок тебя портит. Я дал тебе слишком много воли.
Лишь когда дверь в передней подтвердила отбытие Джозефа на работу, Констанс спустилась в кухню и, не обнаруживая мук, что причиняли эти распоряжения, попросила Нору подготовить для Ангелики детскую, позвать рабочего, чтобы разобрал кроватку, кою девочка переросла, и перетащил к новому ложу обтянутое голубым шелком эдвардсовское кресло из гостиной.
— Дабы я могла ей читать, — добавила Констанс и бежала изучающего взгляда безгласной молодой ирландки.
— Кон, увидишь… перемена приведет ее в восторг, — пообещал Джозеф перед уходом, явив то ли бесплодное радушие, то ли расчетливую жестокость (ребенок восторгается расставанием с матерью). Констанс пробежалась пальцами по нарядам Ангелики, что висели невесомо в родительском платяном шкафу. Игрушки заселили ничтожную часть пространства в комнате, и все равно Джозеф скомандовал: «Все до единой. Все до последней.
Чтоб к моему возвращению все было убрано». Констанс передала его избыточные повеления Норе, не будучи в силах выполнить их сама.
Она спаслась бегством с Ангеликой, до самого вечера находя предлоги укрыться от разора. Она пришла с еженедельными дарами — деньгами, едой, беседой — ко вдове Мур, но не смогла потопить свои горести в обыденных, благодарных слезах старушки. Она тянула время на рынке, в чайной, в парке, любовалась игруньей Ангеликой. Когда они наконец возвратились, поскольку дождь, собиравшийся целую вечность, извергся теплой пеленой, Констанс, не глядя в направлении лестницы, заняла себя работой внизу: наставляла трудившуюся Нору, напоминала ей проветрить шкафы, производила ревизию в кухне. Констанс щупала хлеб, наводила критику на неряшливые завалы в кладовой, после чего, оставив Нору посреди головомойки, усадила Ангелику за фортепьяно, чтобы та разучивала «Дитя озорное и кроткое». Сев в другом углу, Констанс самолично сворачивала салфетки.
— Которое ты дитя, любовь моя? — прошептала она, но заученный ответ отозвался лишь печалью:
— Кроткое, мамочка.
Фортепьянная игра сбилась, потом составилась вновь, и Констанс, заставив себя подняться на второй этаж, принялась ходить взад-вперед перед закрытой дверью нового жилища Ангелики. Внутри ее вовсе не ждал кошмар. По правде говоря, комната, чаяния коей неизменно обманывались шесть лет кряду, преобразилась едва заметно. Шестью годами ранее Джозеф, чья супруга седьмой месяц носила бремя, разоружил, не выказав негодования, возлюбленную домашнюю лабораторию, дабы освободить место для детской. Однако Господь пытал Констанс трижды до того, как ребенок, коему предназначалась комната, выжил. Но и тогда комната пустовала, ибо в первые недели жизни Ангелики обе они, и мать, и дочь, хворали, отчего, много разумнее было держать спящего младенца подле бессонной матери.
В последующие месяцы приливы и отливы послеродовой лихорадки Констанс и детских недугов Ангелики чередовались, точно две спаянные души делили здоровье, достаточное лишь для одной, и в течение года отправлять ребенка на второй этаж, в детскую, казалось неблагоразумным. Здоровье Ангелики восстановилось, однако доктор Уиллетт дал настоятельные рекомендации на иной, более деликатный предмет, а потому — решение приняла Констанс — был избран наиболее простой и верный выход: пусть Ангелика пока что дремлет поблизости.
Нора поместила кресло у кровати. Могучая ирландка, скорее мясистая, нежели жирная, могла поднять его самостоятельно. Одежду Ангелики она развесила в детском шкафу вишневого дерева. Новый загон, к коему приговорили Ангелику, наводил уныние. Кровать была слишком широка; Ангелика в ней потеряется. Окно неплотно сидело в раме, и уличный шум, разумеется, будет мешать Ангелике засыпать. Постельное белье на дождливо-сером свету выглядело мятым и тусклым, книги и куклы на новых местах источали безрадостность. Неудивительно, что Джозеф держал здесь лабораторию; по любым меркам комната была темна, мерзка, годна разве что для скобления и смрада научного свойства. На подушках на самом видном месте полулежала, скрестив лодыжки, принцесса Елизавета; конечно же Нора ведала о любимейшей кукле Ангелики и выставила ее напоказ из приязни к девочке.
Голубое кресло стояло слишком далеко от кровати.
Констанс упиралась в него спиной, пока, заскрежетав, кресло не сдвинулось на несколько дюймов. Она вновь села, расправила платье, затем поднялась и выпрямила ноги принцессы Елизаветы, дабы та лежала естественнее. Сегодня на прогулке Констанс часто повышала голос на Ангелику, рявкала отрывисто и повелительно (в точности как поступал Джозеф с нею самой), когда лучшую службу сослужила бы доброта. В день, что обрек ее отчасти потерять ребенка, в день, когда она желала, чтобы дочь навеки осталась близкой и неизменной, — как легко в сей самый день Ангелика выводила ее из себя!
Перемена местожительства — катастрофическая перемена целого мира — случилась едва не сразу после четвертого дня рождения Ангелики и отметила, вероятно, рождение самых первых стойких впечатлений. Все, что случалось до сих пор, — объятия, жертвы, неспешное движение век в минуту довольства, ограждение дочери от ледяной жестокости Джозефа, — не уцелеет в ребенке осознанным воспоминанием. К чему тогда эти забытые годы и неучтенная доброта? Жизнь представлялась повествованием, середина и финал коего непостижимы без ясно памятуемой завязки; или же ребенок — неблагодарным существом, достойным порицания за волевое забвение великодушия и любви, дарованных ему в первые четыре года жизни, восьми месяцев вынашивания под сердцем, всей агонии предшествовавших лет.
Произошедшее сегодня означило веху, за коей отношения Ангелики с миром переменились. Отныне ей суждено накапливать собственную историю, подбирая разбросанные округ семена, дабы возделывать свой сад: эти квадраты пузырчатого стекла будут ее «окошком детской спаленки», каким для Констанс (припомнила она теперь) был круг цветных стеклышек, рассеченный деревянными делителями на восемь клиньев, словно пирог. Рельеф этого одеяльного лоскута станет для Ангелики образцом мягкости на всю оставшуюся жизнь. Шаги ее отца по ступенькам. Его запах. Как она станет в страхе успокаивать себя.